В небольшом кафетерии пахло передержанным кофе и не было ни души, если не считать рыжей собаки и белой кошки, полезших к Тузину целоваться. Отбившись, Николай Андреич прошёл за прилавок и включил чайник.
– Я ещё в области иногда ставлю, – сказал он. – Конечно, деньги никакие. Ну а много ли надо? Ведь по сути я графоман. Театр – моя тетрадь. В ней пишу, что душа попросит. Хорошо мне! – и печально улыбнулся.
– Хорошо вам, – согласился я. – А вот булочник не может быть графоманом. Если люди не съедят его хлеб, он заплесневеет. Придётся его выбрасывать, а это грех.
– Вообще-то если люди не съедят спектакль, он тоже заплесневеет, и, естественно, придётся его выбрасывать! – сказал Тузин. – Так что насчёт греха, это вы верно заметили. Вот помру, и спросят: зачем ты в театр таскался? Кого согрел? В ком совесть потревожил? И пустят передо мной огромную чёрную реку – вот, мол, сколько времени зря пожёг!..
Он вздохнул и, сев на корточки, погладил собаку, нырнувшую мордой под ласковую ладонь.
– Ну вот… А я и отвечу: как это – зачем таскался? А как же нищие животные Мурка с Белкой? Кто им вкусненькое носил? Кто с ними жил в любви и уважении? И придут Белка с Муркой и заступятся за меня. Посмотрит Вечный Судия и подумает: а ведь верно! Это он молодец! И простит.
Чайник закипел, но Тузин о нём не вспомнил. Мы вышли из пустого буфета. Почти без надежды я поглядывал по сторонам – нет ли Моти? Мне давно уже хотелось покаяться перед ней, что я сдал её Маргоше вместе с полёвкой.
– Николай Андреич, а где Мотя?
– Да где-то шлялась. Может, ушла, – проговорил он, мельком оглядев холл, и взял в гардеробе пальто.
Мы вышли на потемневшую, не убранную ещё снегом улицу. Ветер пробил мою куртку насквозь – мне хотелось домой, но, похоже, впавший в меланхолию Тузин собирался ещё пообщаться.
– А ведь ей уже двадцать три! Образования толком нет, ничего нет, кроме дара, – рассказывал он, пока я протирал замызганные зеркала машины. – Прикатили вдвоём с братом с Дальнего Востока. К вашему счастью, Костя, вы не знаете, что такое юный артист из провинции. Они цыгане. У них крепкое здоровье, они могут много пить, мало спать. Их не тянет создавать дом, потому что дом для них – это густонаселённый бардак. Мало кто из них может похвастаться счастливым детством. В общем, тут своё… Если б я мог что-то сделать для неё, но вы видите, я сам бедствую! – Тузин качнул головой, но уже в следующую секунду встрепенулся: – Нет, вы гляньте! Легка на помине! – воскликнул он, заметно оживившись, и замахал выскочившей из дверей Моте.
На ней были короткая мотоциклетная куртка, джинсы, а в темноглазом лице – та же сосредоточённая готовность к полёту, что бросилась мне в глаза при нашей первой встрече. Увидев нас, Мотя сунула руки в карманы и, вольно приблизившись, остановилась в паре метров.
Я бросил в салон тряпку, которой вытирал зеркала, и встал навытяжку.
– Я думала, ты булочник, – начала она с места в карьер. – А ты просто менеджер, да? – и подняла глаза. Ни зла, ни особой насмешки не было в них – скучная констатация факта.
– Само собой, – согласился я, из-за стука крови в башке плохо различая свой голос.
– Ну а вы не обижайтесь! – влез Тузин. – Тем более что ведь заслужили? Вы меня сегодня тоже правдой-маткой огрели. Я-то ведь не обиделся! Давайте-ка, миритесь, жмите руки! – Он уже было взялся выковыривать из кармана Мотину ладонь, как вдруг в недрах шинели запел звонок.
Тузин достал телефон и, сделав нам знак – мол, сейчас вернусь, – отошёл в темноту.
– А мне так у вас было тепло, вкусно, – сказала Мотя, проводив взглядом его отдаляющуюся фигуру. – Зайдёшь, подремлешь в раю… Мы в такой дыре живём с Юркой, как гастарбайтеры! А твои дуры взяли и устроили фейсконтроль. |