У нее не было особых склонностей, пристрастий, желаний — на определенной стадии нищеты только такая аморфность и спасает. Мы сразу заметили, что Франка, спокойная и даже апатичная по утрам, когда она, усадив Венсана себе на колени, мечтательно смаковала кофе, к вечеру впадала в сильнейшее возбуждение. Она объясняла свое состояние мигренью. Мы в своей наивности долго принимали это за чистую монету, пока в один прекрасный день не попросили ее вынести к столу трехмесячную Полину и не увидели, как она шествует, покачиваясь, с ребенком на руках и ласково подбрасывает девочку (чтобы скрыть неловкость), перевернутую вверх ногами. Я испугалась последствий. Я умоляла ее бросить пить. Она прятала бутылки с ромом в ящике среди картошки, под матрасом, в корзине под бельем. К себе она относилась с таким же пренебрежением, как к фартукам, которые быстро бывали измяты, заляпаны, разодраны, — как к вещи, которая ей не принадлежит. Она никогда не отдыхала, не просила об отпуске. Воскресенья для нее не существовало, дни недели не имели названий. Лишь время от времени, изнуренная работой и пьянством, она просто не вставала с постели. Наступил день, когда мне пришлось сказать ей:
— Франка, или вы бросите пить, или нам придется расстаться.
Она повернула ко мне свое трагическое лицо, беспомощно пожала плечами.
— Франка, хотите, я найму кого-нибудь на несколько месяцев, а вас мы устроим в больницу, чтобы вы прошли курс лечения?
— Зачем? — проговорила она еле слышно.
— Но ведь у нас вам было хорошо, мы прекрасно ладили, вы привязались к детям…
Конечно, это так, словно говорил ее мрачный, безнадежный взгляд, но что значат все эти чувства по сравнению с потребностью забыться, исчезнуть, самоуничтожиться? Даже собственные чувства ей тоже не принадлежали. Нищета лишила ее всего, оставив лишь какую-то безликую доброту, смиренную жалость ко всему, — в своей обездоленности она даже внушала уважение. Она ушла от нас. Позднее я узнала, что, когда ее временный спутник поставил ей такой же ультиматум, она вот так же ни словом, ни жестом не попыталась его удержать. Да и как можно удерживать то, что не считаешь своим? Она стоит у меня перед глазами — словно изваяние из черного камня, забытое посреди пустыни, изъеденное эрозией. Чувства, желания, надежды — все кануло в песок. И только что-то трепетало внутри — может, это душа?
Доставая тарелки из буфета, Франка роняет одну, и та разбивается вдребезги.
— Франка! Осторожнее!
— Что такое тарелка? — говорит она со своей суровой кротостью.
Поначалу это кажется смешным. Потом становится не до смеха. Что такое жизнь, с таким же успехом могла бы она спросить. Ее жизнь? Она ценит ее так же мало, как эту тарелку. Чудовищно. Но если бы вдохнуть веру в эту загубленную, исковерканную жизнь, в этот остов — какое пламя бы вспыхнуло! И мало-помалу начинаешь завидовать ее отрешенности и ощущать рядом с ней свою материальность, свою приземленность, прикованность к вещам. Вот она моет посуду или стирает белье — полночь, настроение мечтательное, она слегка навеселе.
— Франка, вы мало спите.
— Ну и что? — отвечает она с искренним удивлением, и я не решаюсь сказать, что она и мне мешает спать. Ну и что?
Равнодушие
После Франки я стала размышлять о равнодушии. «Святое равнодушие» Франциска Сальского. Само слово поначалу обескураживает. Мы так привыкли путать веру с душевным порывом. Конечно, душевный порыв — это прекрасно… Но что дальше? Ясность вносит Жак одной случайной фразой: «Когда говорят, я был слишком добр, это значит, что ты был добр недостаточно». Если не рассчитываешь на благодарность, то по крайней мере хочешь видеть реальную отдачу. Ты одолжил деньги, убил время на утешения и советы, все так, но ты хочешь видеть плоды, конкретную пользу. |