Марго сохраняла дистанцию, избегала любого физического контакта с отцом. Ее нежности и ласки Антуану очень не хватало. Болтушка с лукавой улыбкой и смешными косичками исчезла, уступив место женщине-ребенку с зарождающейся грудью, покрытой угрями кожей и чрезмерным количеством краски на глазах, которую ему ужасно хотелось стереть.
Часто она смотрит на меня со странным выражением, и я чувствую, что следует быть осторожнее. Но откуда она могла узнать? Как могла догадаться? Да и кто бы догадался ни ее месте? Я не чувствую себя виноватой, потому что мое чувство к тебе – чистое. Не улыбайся, прошу тебя. Мне смейся надо мной. Мне тридцать пять лет, и я мать двоих детей, но с тобой чувствую себя ребенком. Ты это знаешь. Ты значив, какие чувства будишь во мне. Благодаря тебе я чувствую тебя живой. Да-да, и не смейся.
У тебя есть диплом, работа, положение в обществе. У меня нет ни твоей утонченности, ни твоей интеллигентности. Я всего лишь домохозяйка. Я выросла в южной деревушке, пахнущей лавандой и козьим сыром. Мои родители торговали на рынке фруктами и оливковым маслом. Когда их не стало, мы с сестрой работали на складе в Ле-Вигане. В двадцать четыре я впервые села на поезд. Я отправилась в Париж. И не вернулась назад. С будущим мужем я познакомилась в ресторане на Больших бульварах. Мы с подругой зашли туда выпить по бокалу. Так и началась наша с ним история.
Иногда я спрашиваю себя, что могло тебя во мне привлечь. Но чувствую, что ты становишься все ближе. Я это вижу, когда ты молча смотришь на меня. В твоих глазах я читаю желание, чтобы мы всегда были вместе.
Завтра принадлежит нам, любовь моя.
В воде неестественного голубого цвета было полно крикливых детей. В шестидесятых бассейна здесь и в помине не было. «Роберу и Бланш он бы не понравился», – подумал Антуан. Они ненавидели все вульгарное, шумных людей и то, что так любили делать нувориши. Их огромная холодная квартира к доме на спокойной авеню Жоржа Манделя, недалеко от Булонского леса, являла собой образец элегантности, утонченности и тишины. Одетта, горничная со скошенным подбородком, прихрамывая, прохаживалась по комнатам, бесшумно открывая и закрывая двери. Даже телефон, казалось, звонил шепотом. Трапезы длились часами, а самое худшее было то, что в Сочельник сразу же после обеда детей укладывали спать, а в полночь будили и раздавали подарки. Невозможно было забыть ощущение разбитости, сходное с муками, которые испытывает человек, резко сменивший часовой пояс, когда их, сонных, вводили в гостиную. Почему нельзя было дожидаться Деда Мороза, не ложась спать? Почему бы не лечь спать позже обычного хотя бы раз в году?
– А именно?
– О Кларисс и о бабке с дедом. И мне кажется, ты права: они ее притесняли.
– Ты помнишь какой-нибудь яркий эпизод?
– Нет, ничего такого, – пробормотал он. – Но они всегда нервничали по любому поводу.
– А-а-а… Значит, кое-что ты все-таки вспоминаешь.
– Да, если так можно сказать.
– А что именно?
Он, прищурившись на солнце, посмотрел на сестру.
– Ссора. Это было в последнее наше лето здесь.
Мелани выпрямилась.
– Ссора? Но они никогда не ссорились. В нашей семье всегда была тишь да гладь!
Антуан тоже сел прямо. Бассейн был полон блестящих колышущихся тел. На бортиках стоически несли стражу родители малышей.
– Однажды ночью я слышал перебранку. Это были Бланш и Кларисс. В комнате Бланш.
– Что именно ты услышал?
– Я слышал, что Кларисс плакала.
Мелани не стала комментировать его слова. Антуан между тем продожал:
– Голос Бланш был холодным и жестким. Я не слышал, о чем она говорила, но мне показалось, что она разгневана. Кларисс вышла из комнаты и увидела меня. |