Руки начинают чесаться — и кончики пальцев, и между пальцами. Я снова читаю предупреждение — вслух, громко и отчетливо. Не помогает. Теперь уже чешутся даже ладони. Я засовываю руки в карманы. Руки тотчас вырываются наружу — кто их не знает, тот подумает: бедные невинные конечности, решили немного проветриться. Меня бросает в жар. Я хватаюсь за свою нашейную цепочку. На ней висит пуля — тяжелая, прохладная, успокаивающая. «Эту пулю вынули из твоего отца, из его плеча, — молча внушаю я себе, — она не позволит тебе натворить глупостей». Но все тело уже горит.
Знаю я это чувство. И чем обычно кончается, тоже знаю. В голове уже роятся мысли: а откуда машинист догадается, в каком вагоне дернули стоп-кран? Или у него в паровозе есть такой специальный прибор? Но тогда ведь я могу дернуть здесь, а потом убежать в другой вагон. А если на рычаге найдут мои отпечатки пальцев? Значит, прежде чем дергать, надо замотать руку чем-нибудь…
Нельзя мне заводить с собой такие споры. В них я всегда проигрываю. Я напрягаю все мышцы, как отец, и стою так, напрягшись, набычившись, и уговариваю себя успокоиться. И ничего не помогает. Во лбу уже вспыхнула красная точка, она все горячее, она одолевает меня, и в последний момент я успею согнуться, ухватиться руками за ноги и так, сложившись пополам, улечься на сиденье. Габи зовет эту позу «предварительным заключением». Для всего-то у нее есть название.
— Я уже не девочка, — говорит она сейчас отцу, сидя в кафе, — я живу с тобой и Нуну уже двенадцать лет. — Пока еще она владеет голосом и говорит спокойно и убедительно. — Двенадцать лет я ращу его, ухаживаю за вами обоими и за домом. Ни один человек во всем мире не знает тебя лучше, чем я, — и при всем этом я и в самом деле хочу быть с тобой. Не сослуживицей, не уборщицей, не поварихой — я хочу жить вместе с вами. Быть для Нуну матерью не только днем, но и ночью. Чего ты боишься, скажи на милость?
— Я еще не готов. — Отец стискивает в сильных ладонях кофейную чашку.
Габи секунду молчит и глубоко вздыхает, прежде чем продолжить:
— Я больше так не могу.
— Послушай, эээ, Габи. — Отцовский взгляд нервно мечется из стороны в сторону, не находя, на чем остановиться. — Разве мы плохо живем? Мы уже привыкли, все трое, и мальчику хорошо. С чего вдруг все менять?
— С того, что мне уже сорок, Яков, и я хочу настоящей жизни, хочу настоящую семью. — Голос у Габи начинает дрожать. — И я хочу, чтобы у нас с тобой был ребенок. Наш ребенок — твой и мой. Мне хочется посмотреть, что за человек получится из нашего союза. Если подождать еще год, мне будет уже поздно рожать. А Нуну нужна мать, которая будет с ним по-настоящему, а не на полставки!
Я могу без запинки пересказать, о чем они сейчас говорят. На мне Габи отрабатывала свою речь. Это я подсказал ей такую трогательную фразу: «Быть для Нуну матерью не только днем, но и ночью». И дал практический совет: не плакать. Боже упаси, только не плакать! Одна слезинка — и все пропало. Отец не выносит ее слез. Он вообще не выносит слез.
— Еще не время, эээ, Габи. — Отец бросает взгляд на часы. — Дай мне отсрочку. Это слишком серьезное решение, не дави на меня.
— Я ждала двенадцать лет. Больше я не могу.
Молчание. Он не отвечает, а у нее уже намокли глаза. Только не реви. Не реви, слышишь?!
— Яков, скажи мне сейчас прямо в глаза: да или нет?
Молчание. Пухлый подбородок дрожит. Губы кривятся. Если она расплачется, она погибла. И я вместе с ней.
— И если ты скажешь «нет» — я просто уйду. И на этот раз — навсегда! — Габи бьет кулаком по столу, слезы текут вместе с краской по круглой веснушчатой физиономии к морщинкам около рта. |