Они особняком, не спутать.
— Ну, и последнее: «эта штука».
— Вот… — Корочкин снял ботинок и оторвал стельку. — Я фотографию позже нашел и, как видите, — сберег… — Он протянул Краузе мятую, выцветшую фотографию. На ней была изображена большая брошь с плоским прозрачным камнем в центре. Обрамляли камень среднего размера темные камешки, их было на первый взгляд более двадцати.
— Однако… — протянул Краузе и нажал кнопку звонка. Появился Курт. — Узнаешь?.
Курт внимательно осмотрел выцветшее изображение.
— Брошь императрицы Александры, — сказал он. — Плоский бриллиант в сто карат, сапфиры — 25 штук, особо темной воды, в три карата каждый. Стоимость бриллианта в золотых рублях — более ста миллионов, — Курт аккуратно положил фотографию на стол и удалился.
На этот раз Краузе не скрывал иронии.
— Вы, как я понял, Толстого исповедуете? Как это у него? «…немцев только ленивый не бил? С тех пор, как мир стоит, немцев все били. А они никого». Ошибся Лев Николаевич, правда — ошибся… Мы завоевали полмира и завоюем остальной, мы — машина. Точная, расчетливая, без эмоций и так называемой морали. Нужно нации — не нужно нации. Все, что не укладывается в эту формулу, — исчезает. В каждом подразделении нашей службы есть человек, который знает все ценности, все реликвии России и бывшего СССР, говоря по-русски, — назубок! Мы пришли сюда не на прогулку. И последнее. Прежде чем решить вашу судьбу, я должен знать о мотивах. О тех мотивах, которые привели вас к нам. А с Аникеевым вы соврали. Почему?
Корочкин — обмер. Вполне очевидно, дают понять: шанс последний. Еще раз соврешь — и…
— Я не соврал, — сказал он твердо. — Не верите — расстреляйте.
— У нас гильотина, мой друг, гильотина, — весело сказал Краузе. — Так что же о мотивах? Расскажите подробно.
— Просто все. В ноябре 18-го пришел Колчак, появилась надежда. Служил в меру возможного. Искал, допрашивал, случалось — расстреливал. Зимой 20-го все кончилось…
Испытывал ли он чувство стыда и раскаяния, переодеваясь мужиком и шагая потом в унылой толпе отупевших от горя и безысходности людей? Ведь было время для размышления, оценки недавнего прошлого, была возможность что-то понять, переосмыслить, Нет… Ничего этого с ним не произошло. Если и было какое-то чувство, то разве что сожаление по Митеньке — и то туманное какое-то, неотчетливое, вроде бы и жалко его, молодого, влюбленного, и в то же время — наплевать. Дела же своего Белого, которому готов был совсем еще недавно жизнь отдать и которое так вдруг исчезло, растворилось, словно и не существовало вовсе, — дела этого совсем не было жаль, никакой горечи не было, даже досады. Пропал Колчак, растворились-исчезли белые армии — ну и черт с ними, о чем, в самом деле, жалеть. А может быть, все это было и не так и он просто успокаивал себя подобными мыслями, инстинктивно догадываясь, что возврата к старому не будет уже никогда. Мысленно он не раз приходил на лесную дорогу, следы шин виднелись отчетливо, словно наяву, и три ели шумели протяжно и печально, поскрипывали могучие стволы, иллюзия другой раз была столь велика, что он стискивал голову ладонями и бессильно замирал… О том, что, возвратясь на прежнюю должность, он расстрелял бывшего поручика Ломова и комиссара Бритина, никогда не вспоминал. Это была работа, чего о ней вспоминать. Чего не делает человек по работе?.. Он же подчиняется государственной дисциплине, она ему и указ, и оправдание за все. Другое дело — собственная воля и собственное разумение. Тут уж совесть непременный участник…
Прошло несколько лет, он стал забывать свое прошлое, пришла уверенность: следы былого затерялись. |