Международный вагон, элегантно обшитый желтого цвета деревянными лакированными полосами, выделялся из всего мрачно-зеленого состава. Соколов вошел в узкий коридор, застеленный бордовым ковром. Они не успели дойти до купе, как гулко и ожидаемо раздался третий удар колокола.
Вера с громким плачем прильнула к нему. Сотрясаясь всем телом, по-бабьи запричитала:
— Возьми меня в жены, я буду хорошей, я буду любить… только тебя!
Кондуктор озабоченно сказал:
— Господин, вы не успеете выйти!
Поезд уже набрал ход. Платформа кончилась, и Соколов, рискуя сломать шею, спрыгнул между шпал, едва не налетев с размаху на стрелку. В ушах у него стояло отчаянно-нежное: «Буду любить!..» Он возвращался к зданию вокзала, перешагивая через шпалы, и с недоуменной усмешкой размышлял: «У этой Веры, казалось бы, такое богатое и разнообразное прошлое, что серьезно относиться к ней нельзя… Но сердце логики не приемлет, любит не того, кто хорош, а того, кто ему мил. Я буду скучать о ней. Свидимся ли? Один Бог ведает…»
Гений сыска отправился на Таврическую.
У роскошного дома под номером 25 дворник оказался на привычном месте — с метлой возле парадного подъезда. И если по всему Петрограду в глаза бил главный признак революции — грязь, мусор, семечная шелуха, то здесь было чисто, как в мирное самодержавное время.
Впрочем, демократические перемены дошли и до этого богатого дома: чья-то недрогнувшая рука нацарапала по лакированному дубу резных дверей краткое и непристойное выражение, столь часто звучащее в среде каторжников и революционеров.
Тут же был еще один признак революции — у бакалейной лавки напротив подъезда вытянулась громадная терпеливая очередь.
В парадном подъезде дежурила консьержка, и чисто вымытый зеркальный лифт поднял могучее тело Соколова на пятый этаж.
На дверях висела эмалированная табличка: «Кв. № 13» — и чуть ниже на золоченой бронзе гравировка: «Профессор В.М. Рошковский».
Соколов крутанул ручку бронзового звонка. И почти тут же дверь распахнулась, и взору гения сыска предстал высокий, прямо держащийся мужчина лет тридцати пяти. На нем были лишь пижамные брюки, зато оголенный торс напоминал античную статую: рельефные мышцы, великолепные пропорции тела.
Увидав приятеля, Рошковский опешил от неожиданности. Он хотел что-то сказать, да губы лишь затряслись, издав нечто невнятное, а потом бросился в объятия Соколова:
— Аполлинарий Николаевич, какими судьбами? Вот это счастье! То-то всю ночь мне снилось, что я по темному ночному небу летаю, даже над золотым крестом богатой церкви пролетел. Все думал: к чему столь замечательный сон?
Соколов весело отвечал:
— Как говорят гадалки — к новым хлопотам, — и признался: — У меня, Виктор Михайлович, летать — всегда к удаче и радости. Может, в твой дворец войдем?
Рошковский спохватился:
— Конечно, конечно! Я так растерялся, что ж на лестнице стоим? Я отпустил на сегодня горничную, она уехала в Токсово к родственникам. Сейчас сами завтрак приготовим. А ты, Аполлинарий Николаевич, молодец: по-прежнему бодр, красив, только в глазах застыла печаль. Да, я слыхал о гибели твоей семьи. Прими искренние сочувствия, я разделяю твою боль.
Соколов спросил:
— Как ты, Виктор Михайлович, устроился?
— Да вот открыл на Морской стоматологическую клинику. У нас штат большой — почти двадцать человек докторов и обслуживающего персонала. Цены на обслуживание назначили высокие, но от богатых пациентов нет отбоя. Впрочем, и бедных порой лечим — бесплатно.
— Почему у тебя на щеке ссадина?
— Да вчера моциону и азарта ради гонял по Невскому проспекту на велосипеде, налетел на какую-то коляску (или она на меня?), упал, расквасил лицо. |