Народ бушевал все более и более; король и королева были в Тампле; на улицах продолжались убийства, готовилось общее избиение. Гильотен подарил уже Законодательному Собранию филантропический инструмент, им изобретенный; пора было уезжать из Франции.
Но уехать из Франции было не так легко. За намерение эмигрировать были назначены самые строгие наказания, и, чтобы избегнуть опасности, нельзя было подвергаться другой, гораздо большей.
Маркиза хотела все забрать с собой; говорила о каретах, почтовых лошадях, паспортах, которые думала получить по предстательству иностранных посланников. Они, как ей казалось, именем своих государей принудят этих мужиков выпустить ее с дочерью и внучкой. Баронесса умоляла ее позволить ей устроить все дело и наконец просьбами вымолила у маркизы обещание, что она не будет ни во что вмешиваться.
У барона была земля между Абевилем и Монтрелем. Эту землю арендовал у него человек, предки которого в течение двухсот лет были фермерами предков Марсильи. Баронесса справедливо думала, что на него можно положиться. Она послала к нему старого слугу, воспитавшего барона и более сорока лет служившего его семейству, снабдив его подробными словесными наставлениями о том, как он должен был действовать.
Семейство фермера составляли мать и жена. Условились, что они приедут в Париж, а маркиза с дочерью оставят столицу в нарядах и с паспортами этих двух крестьянок.
Между тем баронесса Марсильи приготовила все к отъезду.
В эту эпоху даже в самых богатых домах было очень мало звонкой монеты; большая часть денег заключалась в ассигнациях; однако баронесса успела собрать до двадцати тысяч франков, которые вместе с бриллиантами маркизы, стоившими до ста тысяч, обеспечивали первые нужды эмигрантов. Притом всякий из них думал, что существующее положение дел не может быть продолжительно и что эмиграция не продолжится более трех или четырех лет.
Итак, бедные женщины занялись приготовлениями к отъезду. Сборы баронессы были невелики, не так было с маркизой: дочь ее, придя к ней в комнату, нашла ее окруженной таким множеством ящиков, чемоданов и узлов, что их едва можно было бы уложить на трех повозках; она не хотела оставить ни одного платья, брала с собой даже столовое белье.
— Маменька, — сказала ей баронесса, печально качая головой, — вы напрасно трудитесь. Во избежание подозрения, нам нельзя взять с собой ничего, кроме того платья, которое будет на нас; что же касается до платков, то по одному из них, обшитому и украшенному кружевами, нас узнают и остановят.
— Однако, милая, — сказала маркиза, — мы не можем ехать без платьев.
— Вы правы, маменька, — отвечала баронесса со своей обыкновенной добротой, — но мы можем уехать отсюда только одетые просто, сообразно со званием, на ми на себя принятым. Не забывайте, — прибавила она, стараясь улыбнуться, — что мы крестьянки, мать и дочь крестьянина, что вы называетесь Жервезой Арну, а я Катрин Пайо.
— О! Какое время! Боже мой! Какое время! — шептала маркиза. — Если бы Его Величество в самом начале уничтожил злоупотребления, повесил бы Неккера и расстрелял Лафайета, мы бы не были в том положении, в каком теперь находимся.
— Подумайте о тех, кто гораздо несчастнее нас, и пусть это сравнение укрепит ваше терпение. Подумайте о короле и королеве, заключенных в Тампле, вспомните о бедном дофине, сжальтесь если не над нами, то над Цецилией, которая, потеряв нас, останется сиротой.
Маркиза не могла не уважать всех этих доводов, но согласилась на них со вздохом. Она выросла в роскоши, привыкла к ней, надеялась умереть с ней, и прихоти сделались для нее необходимостью.
Всего недовольнее была она, когда баронесса принесла ей приготовленное белье: хотя оно было не из самой толстой холстины, но ей, привыкшей к голландскому полотну и батисту, показалось очень грубым, особенно рубашки привели ее в отчаяние, и она объявила, что никогда не наденет этого белья, которое годится только для мужиков. |