Всего недовольнее была она, когда баронесса принесла ей приготовленное белье: хотя оно было не из самой толстой холстины, но ей, привыкшей к голландскому полотну и батисту, показалось очень грубым, особенно рубашки привели ее в отчаяние, и она объявила, что никогда не наденет этого белья, которое годится только для мужиков.
— Увы! Маменька, — печально отвечала баронесса, — мы были бы счастливы, если б могли хоть на одну неделю уверить всех, что принадлежим к этому классу, который теперь всемогущ.
— Но это могущество не будет продолжительно! — вскричала маркиза. — Надеюсь, что нет.
— И я также, маменька, и я надеюсь, но покуда это правда, и, если вам угодно, я буду носить ваше белье до дня нашего отъезда, чтобы немного обносить его.
Это предложение баронессы до того тронуло маркизу, имевшую чувствительное сердце, что она согласилась на все и ко множеству жертв, уже принесенных ею, решилась присоединить еще одну, как она уверяла, самую тягостную.
Между тем приехал фермер с женой и матерью; баронесса приняла их как спасителей ее жизни, маркиза — как людей, которых она удостоила чести спасти ее жизнь.
Приехавшие кроме платьев, в которые были одеты, привезли для баронессы и маркизы свои праздничные наряды.
К счастью, они были почти одного роста.
В тот же вечер баронесса и маркиза тщательно заперли двери и ставни и примерили свои новые костюмы.
Баронесса покорилась неудобствам своей одежды, но маркиза не могла удержаться от жалоб: чепчик не держался на голове, сабо давили ноги, карманы были не на своих местах.
Баронесса посоветовала ей остаться в этом платье до отъезда, чтобы привыкнуть к нему, но маркиза отвечала, что лучше согласится умереть, нежели носить подобные тряпки хоть час лишний, нежели сколько было необходимо.
Отъезд назначили через два дня.
В это время Катрин Пайо сшила маленькой Цецилии полный костюм. Дитя было прелестно в новом наряде и радовалась ему от души; для детей перемена — счастье.
Накануне отъезда Пьер Дюран занялся пропиской своего паспорта. Это удалось ему легче, нежели он думал; он приехал с матерью, женой, тележкой и лошадью и пять дней спустя уезжал с женой, матерью, тележкой и лошадью — против этого ничего нельзя было сказать; хотели прибавить в паспорте ребенка, но опасались возбудить подозрение муниципалитета и, по зрелом соображении, решили не упоминать о нем.
На следующее утро, в пять часов, запряженная одноколка стояла во дворе отеля. Маркиза, привыкшая засыпать в два часа и вставать в полдень, предпочла вовсе не ложиться; баронесса всю ночь зашивала золото в свой корсет и бриллианты — в складки платья Цецилии.
В пять часов баронесса вошла к матери и нашла ее совершенно готовой; однако к крестьянскому наряду она надела бриллиантовые серьги и огромный изумрудный перстень; можно было подумать, что она едет на маскарад и не хочет ничего упустить, чтобы показать, что она переодета.
После легкого сопротивления, хотя не без глубоких вздохов, маркиза согласилась снять серьги и кольца. Но настоящая борьба завязалась, когда нужно было садиться в повозку; маркиза еще не видела экипажа, котором ей суждено было выехать из Франции, и полагала, что это нечто вроде кареты или, по крайней мере, фиакра. При виде телеги она остолбенела. Однако важные обстоятельства рождают большую решимость: маркиза сделала последнее усилие над собой и влезла в телегу.
Баронесса плакала украдкой, оставляя отель, в котором была так счастлива, людей, служивших ей с усердием, добрых крестьянок, показавших ей такую сильную привязанность.
Цецилия без умолку спрашивала:
— Где же папа? Отчего он не едет с нами?
Это продолжалось до заставы Сен-Дени, на которой случилось рассказанное нами происшествие, которое имело такие последствия, счастливые для бедных эмигрантов. |