|
– Полежит пока у нас – месяц или два. Больше она и сама не захочет – сейчас уже спрашивает, когда домой можно... Разумеется, о том, что я вам сказала, она знать не должна, да и вообще – никому не следует этого говорить. Скажем ей, что сделали операцию удачно, удалили часть желудка...
– Она догадается. У ее брата точно такая же история была. Весной заболел, а к зиме уже умер.
– Что же делать, – печально сказала докторша. – Вы уж сами держитесь, ничего не показывайте ей... Дадим мы ей инвалидность, первую группу, вы поскорее все бумаги соберите. Пенсию ей дадут – небольшую, конечно, но все же хоть что-то будет. А больше мы ничего для нее не сможем сделать. – Докторша развела руками и повторила: – Ничего.
Михаил Федорович молчал, опустив голову. Докторша положила свою маленькую легкую руку на его колено:
– Вы посидите здесь немного, мне идти нужно. Потом пойдите куда-нибудь – к друзьям, родственникам, переждите. К ней нельзя сейчас, да и не нужно. А часика в четыре, в пять приходите сюда, повидаетесь с ней. И – постарайтесь держаться спокойно, как будто ничего не случилось. Это очень нужно сейчас для нее...
Михаил Федорович поднялся, кивнул:
– Это я понимаю... А сидеть мне здесь нечего – пойду куда-нибудь...
Вышел он во двор больницы – и остановился: куда идти? И когда он увидел, что стоит яркий солнечный день, и все кругом зеленеет, сверкает, радуется, и почувствовал горьковатый запах зелени, увидел легкий парок, поднимающийся от мокрого забора, – только тогда он почувствовал боль – огромную, тупую, тяжелую, сдавившую грудь, от этой боли трудно было дышать, и кровь стучала в висках так, что заглушала все звуки, и мысли сливались в один мучительный, недоуменный вопрос: почему? Почему Анюта должна умереть?
Михаил Федорович закурил, закашлялся, поставил велосипед в сарайчик и пошел по улице, не зная куда идет. Не к кому было идти. Кузьма наверняка на работе, да к нему Михаил Федорович и не пошел бы. К людям можно идти с небольшой бедой, а с такой, огромной – нельзя. Хотелось зайти в магазин, купить водки и напиться так, как напивался он уже не однажды, почти до беспамятства, когда исчезает все и нет ни горя, ни радости – только безразличная, необременительная тяжесть алкоголя и ощущение призрачности, нереальности всего происходящего. Но сейчас пить нельзя было – через несколько часов надо быть в больнице, надо быть спокойным, говорить, что все хорошо, операция прошла удачно, и еще два месяца – и она опять встанет, и опять пойдет прежняя, годами установившаяся жизнь – с тяжелой работой, редкими радостями, заботами о детях... И как ни тяжела была эта жизнь – сейчас она казалась желанной и прекрасной, как только думалось о том, что жизни этой не будет больше...
Шел он по улицам, час шел, другой, от усталости уже шатало его, перехватывало дыхание, и когда он почувствовал, что не может больше идти, – зашел в столовую, взял обед и долго, медленно ел, стараясь растянуть его подольше, и со страхом смотрел на часы – время шло к четырем, скоро уже надо идти в больницу, увидеть лицо Анюты – сумеет ли он сделать все так, как надо? Или она уже догадалась обо всем – ведь она видела, как умирал Егор, она сама обмывала его, обряжала в последний путь, укладывала в гроб – своего брата, которого любила больше всех – больше, чем его, Михаила, наверно, даже больше, чем детей своих, – ведь детям она сама давала все, а ей все дал Егор... Михаил Федорович вспомнил, какая она была, когда вернулась с похорон Егора. Он боялся заговорить с ней – и она молчала, все больше лежала и временами начинала плакать – как-то невольно плакать, когда лицо неподвижно, а слезы сами катятся из глаз и медленно ползут по щекам...
Но он сумел сделать все как надо. |