Изменить размер шрифта - +
В этом новом Петербурге Чайковский опять чувствует себя не очень званым гостем. Балакирев и Мусоргский теснят его, Стасов гудит в ухо, упрекая москвичей в том, что они только и ходят что в итальянскую оперу, да объедаются по ресторанам. И Чайковскому становится и впрямь за Москву неловко: да, теперь в Москве действительно итальянская опера заглушила все, Арто производит там фурор… Балакирев машет рукой: да мы-то ее знаем, Артиху вашу, она и у нас тут зимой делала фурор: три тысячи брала за вечер, а что пела? Мазурку Шопена! Вариации Роде!.. Свою колоратуру показывала бомонду.

И Чайковский возвращается в Москву – где и впрямь объедается в первый же вечер пирогами и селянками. Он возвращается к себе домой. У него ипохондрия.

 

VI

Ее звали Дезире. Ей было тридцать лет. Она была дочерью валторниста Парижской оперы Арто и племянницей известного скрипача. Она была ученицей Полины Виардо и во многом природно была с ней схожа: талантливая, умная и некрасивая, она была большой актрисой, с голосом такого изумительного охвата, что давал ей возможность петь с одинаковым совершенством и Азучену, и Леонору в “Трубадуре”. Она была примадонной итальянской оперы, в тот год приехавшей в Москву.

Дезире была некрасива: полна, красна телом и лицом, запудрена, завешана драгоценностями; она была блестяще остроумна, находчива и самоуверенна в разговоре. Прием, оказанный ей Россией, поразил ее, у шлейфа ее белого платья оказались московские купцы и музыканты. Но она была суховата в обращении с поклонниками. В тридцать лет она была девушкой.

“Ах, Моденька! Если бы ты знал, какая певица и актриса Арто!..” Чайковский иначе, как “великолепной особой”, сперва и не называл ее.

Она задевала сердца не только голосом своим, она была певицей с драматическим талантом; перед ней все остальные были куклами, птицами, но не женщинами. На сцене – Джильдой, Маргаритой – она бывала так хороша, так высоко и чисто было ее искусство, что многие до конца жизни не хотели слушать иных Джильд и Маргарит, для многих ни Патти, ни Нильсон не затмили ее в памяти.

Николай Рубинштейн и весь его штат прощали ради нее итальянской опере триумфы. Музыкальному обществу приходилось считаться с ней и не устраивать своих концертов в день итальянских премьер. Что делать! Большой театр бывал плотно набит, антрепренер загребал деньги, тенор Станио покорял партер и раек, Арто вызывала такое волнение… Опускались руки: Балакирев-то был, очевидно, прав! Отечественная опера в загоне. Да и как ей тягаться с таким привозным великолепием? Вот, например, всего триста рублей отпустили на постановку “Воеводы”; Меньшикова, певица, просила Чайковского спешить: ей нужно было хоть что-нибудь к бенефису. Хоры уже разучивались, и все делалось на скорую руку. Впрочем, Чайковский был счастлив и этим.

Теперь, после утренних уроков в консерватории и дневных репетиций “Воеводы”, он вечерами шел в Большой театр и слушал Арто. Такой актрисы ему, вероятно, для своих вещей никогда не видать, – ей нет равных. Репертуар ее – пора в этом сознаться – почти дрянь, что делать, это так! Может быть, это даже не совсем музыка?.. Но как поет она, но как двигается по сцене!.. И теперь, в мужской компании, несущейся по московским ночным улицам в ресторан, смеется, острит и лукавит женщина. В первый раз Чайковскому кажется, что не все они – несносны и ненужны, в первый раз в нем просыпается чувство странное, какое-то волнение, какая-то несытость, которой он рассудочно предается.

Он не старался остаться с ней вдвоем, а если бывал у нее, то говорил о музыке, о театре, о загранице, – никогда о себе. Прежде всего у него не было привычки рассказывать о том, что в нем происходит, он стыдился того мрака, который все упорнее спускался на него, своего отчаяния, своего безумия. Медленно каменела в лице его маска вежливости, медленно остывали испуганные, грустные глаза.

Быстрый переход