Изменить размер шрифта - +
Он ничего не мог спросить, она ничего не могла ответить. Они молча иногда брали друг друга за руки и плакали. И изредка подносили друг другу стакан воды.

 

Месяца три тому назад Николай Григорьевич Рубинштейн, перед которым трепетала московская консерватория, которого в московских гостиных сажали рядом с губернатором, Николай Григорьевич, сделавший стольких музыкантов и научивший Москву музыке, почувствовал начало болезни. Он жаловался на боли в кишках, худел, уставал, но московские врачи больше утешали его, нежели лечили, а когда увидели, что больной утешиться не может, что северная зима отняла у него предпоследние силы, велели ехать в Ниццу, отдыхать, дышать. Сергей Михайлович Третьяков вывез его в последний день февраля месяца. С Еленой Андреевной Третьяковой они должны были встретиться в Париже и дальше ехать уже вместе.

На следующий день, вернее, в ночь с 1 на 2 марта в Вильне их настигла весть об убийстве Александра II. Третьяков немедленно сел в обратный поезд, шедший в Петербург. Николай Григорьевич остался один со своим Григорием. В том же вагоне ехал господин Оливье, знаменитый создатель салата, основатель московского “Эрмитажа”. Он ехал в Берлин, на кулинарный съезд.

Можно сказать, что господин Оливье довез Николая Григорьевича до немецкой столицы, – сам Рубинштейн до нее, быть может, и не доехал бы. Вместе с Григорием господин Оливье перевез его в гостиницу на Унтер ден Линден. Боли начались столь жестокие, что великий музыкант кричал двое суток на всю гостиницу. Однако, несмотря на это, две русские барыни, большие поклонницы таланта Николая Григорьевича, разысканные Григорием в Берлине, решили, что ему необходимо продолжать путь. Впрочем, они, вероятно, были правы. 5 марта больной, они обе и слуга Гигорий были в Париже, а 6-го утром в “Гранд-отель” был вызван знаменитый доктор Потэн.

Потэн любезно поздоровался с Еленой Андреевной, Бернар и Задонской – все три они не отходили от постели больного, – но простился он с ними мрачно и сказал несколько злобных слов по поводу русской медицины: по его мнению, Рубинштейн был болен “туберкулезным поражением кишечных путей” и положение его было смертельно.

Николай Григорьевич, в нечеловеческих муках, лежал в огромном своем номере, где останавливался всегда, когда бывал в Париже. Но теперь здесь не было эраровского рояля (который доставлялся ему обыкновенно накануне приезда), теперь на его месте стоял большой стол, заваленный лекарствами, грелками и набрюшниками. Больной непрерывно стонал. Дамы дежурили по две, третья укладывалась спать, не раздеваясь, а лишь отвязав турнюр. Когда боли прекращались – на час, на два в сутки, – Николай Григорьевич просил умыть его, причесать, подушить одеколоном: все-таки он пребывал в дамском обществе и ему не хотелось, чтобы его видели в беспорядке.

Он шутил. И когда за день до смерти пришел к нему Тургенев, он говорил с ним о том, что надеется на поправку. Он любил жизнь, любил искусство, славу – он просто и сильно любил вещи сложные, о которых много не задумывался. Несколько раз приходил Колонн, присылали от Паделу, заезжал Массне. Но, кроме Тургенева, он никого не пожелал видеть. Газеты, Бог весть что писавшие о событии 1 марта, еще накануне смерти волновали его.

В среду, 12-го утром, он проглотил несколько устриц и две ложки мороженого.

– Как страшно исхудали мои руки, – сказал он, вытянув на одеяле длинные, прекрасные свои пальцы. – Верно, я никогда уже не смогу играть.

Он был так обессилен болями, что почти не мог говорить. Через час они возобновились уже в последний раз.

То, чем Потэн грозил, называя “прорывом кишечной оболочки”, случилось, и это было началом конца. К 2 часам Рубинштейн потерял сознание. После долгих болей, рвоты, бреда он угасал в беспамятстве, и Елена Андреевна держала его руку.

Быстрый переход