В тридцатые оба были членами Компартии, нынче обоим политика опостылела, и хотя оба все еще числят себя радикалами, прежний пыл угас, цель утеряна.
— Для меня Джерри был героем, — говорит Сэм.
— Для всех для нас, — говорит Марвин.
Легендарный Джерри О’Шонесси, думает Сэм. Партийный кумир прежних дней. Все они вышли из среднего класса, и герой из рабочих был им позарез необходим.
Должен сказать, у меня, в отличие от Сэма, Джерри О’Шонесси никогда особого восторга не вызывал. Я считал его показушником, донельзя самодовольным. Сэм же с его зажатостью, жаждой путешествий, приключений и романов не мог не преклоняться перед О’Шонесси. Во всяком случае, успехами Джерри Сэм восхищался.
Бедняга Джерри, скатился на дно — какой конец! А ведь чем только он не занимался. И охотничал на Аляске, и шоферил у гангстеров, и воевал в Иностранном легионе, и верховодил в профсоюзах. Нос перебит, подбородок в шрамах. Когда он рассказывал, как был моряком или воевал в Испании, стенографистки и швейники, радиожурналисты и актеры не у дел слушали его развесив уши, точно провозвестника новой романтики, и кровь у них кипела — так завораживали его революционные пророчества. Неслыханного обаяния человек. В ту пору его любовь к себе легко сходила за любовь к угнетенным массам.
— А я думал, он по-прежнему в партии, — говорил Сэм.
— Да нет, — говорит Марвин. — Помнится, его вышибли из партии пару лет назад. По-видимому, он тырил по мелочам партийные деньги, так, во всяком случае, говорили.
— Жаль, что он не стянул их кубышку. — В голосе Сэма горечь. — Сколько лет они его употребляли почем зря.
Марвин пожимает плечами.
— Еще надо определить, кто кого употреблял. — Усы его совсем обвисли. — Дай-ка я тебе расскажу о Сондерсоне. Вот он так и не вышел из партии. Самый передовой дантист в Нью-Йорке.
Оба смеются.
Пока Марвин повествует о Сондерсоне, мысли Сэма витают далеко. С тех пор как Сэм вышел из партии, он много чего прочел. И может много чего рассказать о концлагерях, тайной слежке, политических казнях, московских процессах, эксплуатации трудящихся в СССР, привилегиях бюрократии — все это его мучит. Из-за утраты страны, которую он никогда не видел, и неприятия страны, в которой живет, он впал в раздрай.
— Теперь видно, какой ужас эта наша партия, — вырывается у него.
Марвин кивает. Они пытаются уразуметь, почему между знакомыми им членами партии, попеременно то жалкими, то симпатичными, то неприятными людьми, мало чем от них отличающимися, и масштабной логикой истории, оборачивающейся бессчетными смертями, — такая пропасть.
— Все это шизофрения, — говорит Сэм. — Современная жизнь шизофренична.
Марвин согласен. Они не раз единодушно приходили к такому выводу и, хотя им самим наскучило их нытье, тем не менее они находят утешение в этих жалобах. Марвин спрашивает Сэма: не бросил ли он работу над романом, Сэм отвечает: «Временно». Ему не удается найти форму, объясняет он. Писать реалистический роман он не хочет: реальная жизнь уже не реалистична.
— Я сам не понимаю, в чем дело, — говорит Сэм. — Если честно, я, сдается мне, дурачу сам себя. Мне никогда не закончить роман. Я просто тешу себя мыслью, что когда-нибудь напишу что-нибудь стоящее.
И так они и сидят — в унынии дружеская поддержка необходима. Разговор иссяк. Алан и женщины тоже замолчали.
— Марвин, — спрашивает Луиза, — который час?
Все собрались уходить. И Сэму — ничего не попишешь — вместо того, чтобы подобраться к цели окольным путем, приходится идти напролом:
— Я что хотел спросить, — шепчет он Росману, — ты не против, если я задержу фильм на день-другой?
Марвин смотрит на него. |