Изменить размер шрифта - +
Стащив с нее — в последнюю очередь — панталончики, Фрэнк и Магнолия описывают около нее круги, скабрезно улыбаясь, корчась от похоти, — гротескная пантомима. Элинор лишается чувств. Магнолия споро освобождает ее от пут. Фрэнк несет ее бездыханное тело.

И вот уже Элинор прикручена к кровати, чета истязает ее — щекочет перьями. Тела извиваются на постели, и такие у них невообразимые позы, такие новаторские сочетания, что зрители подаются вперед: можно подумать, Сперберам, Росманам и Словодам не терпится обнять мелькающие на экране фигуры. Их руки втуне кружат у экрана, мечутся туда-сюда на белом фоне, освещенном так, что выпуклости и выемки — пальцы, тянущиеся к животу, рты к неудобопроизносимым местам, кончику соска, воронке пупка, — плывут, увеличенные до гигантских размеров, растекаются и, качаясь и дергаясь, падают, загораживая объектив.

Губы их, помимо воли, еле слышно что-то бормочут. Они раскачиваются, каждый с головой ушел в себя, для него никого не существует, кроме теней на экране, изнасилованных или насильников, — до того разыгралось воображение.

В финале фильма Элинор, невинной шлюхе, разрешают встать с кровати.

— Душки, — говорит она, — это требуется повторить.

Проектор работает вхолостую, мотор продолжает вращаться, конец ленты трепыхается — шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ.

— Сэм, да выключи же ты его, — говорит Элинор.

Но когда свет зажигается, смотреть друг на друга они не могут.

— А нельзя ли прокрутить фильм еще разок? — спрашивает кто-то.

И снова Элинор стучит в дверь, и снова ее привязывают, растлевают, насилуют и доводят до экстаза.

Но теперь они смотрят фильм вполне трезво, в комнате от их разгорячившихся тел душно, темно, темнота — своего рода бальзам для оргиастических зрелищ. В Олений парк, думает Сэм, в Олений парк Людовика ХV свозили красивейших девушек Франции, и там эти девушки для услаждения, разодетые в дивные шелка, раздушенные, в напудренных париках, с налепленными на щеки мушками, пребывали в ожидании, когда придет их черед усладить короля. Вот так Людовик разорял страну, опустошал казну, готовил потоп, а тем временем в его саду летними вечерами девы — прелестные орудия любострастия одного человека, бесстыдное воплощение власти короля — разыгрывали живые картины, изображали в лицах злодеяния того далекого века. В том веке жаждали богатства, чтобы пользоваться его плодами; в наше — рвутся к власти, чтобы заполучить еще больше власти; власть громоздит пирамиды абстракций, порождающих пушки и проволочные заграждения, эту основу основ для людей у власти, этих королей нашего века, а они на досуге всего-навсего ходят в церковь, любят, как они утверждают, исключительно своих жен и едят исключительно овощи.

Возможно ли, спрашивает себя Сэм, чтобы Росманы, Сперберы, Словоды, когда фильм кончится, все до одного разделись догола и ударились в непотребство: вон как их разобрало. Да нет, ничего такого не случится, он знает: когда проектор уберут, они примутся отпускать шуточки, поедать заготовленные Элинор закуски, накачиваться пивом, и он туда же. И шутки первым начнет отпускать он.

Сэм прав. Фильм заставил его осознать их мелкотравчатость донельзя остро. И пока они — щеки у них разгорелись, глаза чуть не выскакивают из орбит — накидываются на бутерброды с ветчиной, салями и языком, Сэм ну их поддевать.

— Рослин, — окликает он ее, — как там лампа, уже остыла или еще нет?

Рослин не отвечает: она поперхнулась пивом, лицо ее каменеет, и чтобы ее не подняли на смех, смеется первой.

— Пап, ну а нервничать-то чего? — спешит вмешаться Элинор.

Начинается обсуждение фильма. Интеллектуалы как-никак, они должны показать, что хоть и унизились до его уровня, понимают, что почем.

Быстрый переход