Тут главное – захотеть. Научиться хотеть, вот что тебе нужно в первую очередь. Твоя способность хотеть спеленута атавистическими привычками… вроде привычки зажигать газ под чайником.
Симагин покусал губу. Он был в себе уверен – и все‑таки червячок сомнения в своих силах точил, точил сердцевинку души. Нельзя капитулировать перед червячком; надо точно знать, как выглядит мир наизнанку. Я справлюсь, уверен; я выдержу, подумал Симагин. Уверенность и гордыня – это одно и то же? Нет. Чтобы идти дальше, ученый должен быть уверен в промежуточных результатах своей работы на все сто. Решился.
– Ну, попробуй, – сказал он. Гость не сдержал удовлетворенной улыбки. Он не сделал, разумеется, ни единого движения; даже лицо не напряглось, выдавая какое‑либо внутреннее усилие. Это был не удар – так, дуновение. Подсадка продержалась в Симагине не более секунды – но этого оказалось вполне достаточно.
Мир стал каким‑то… съедобным, иного слова не подберешь. Все разнообразие Вселенной вдруг скрутилось до разнообразия титанического пиршественного стола; желанная женщина – нечто вроде нежной фаршированной индейки, обильно политой острой пряной приправой… зыбкое розовое зеркало моря на рассвете – это на сладкое… салатные листья моральных принципов, такие широкие, а стоит взять в рот – хрусь, и нет ничего… неимоверно сложный, кропотливый и вкрадчивый танец частиц и полей, испускающий клубы невнятных логарифмов и дифференциалов, ждущий, когда я его пойму – как хлеб. Стол был круглым и плоским, Симагин один‑одинешенек торчал посредине, на единственном возвышении, каким могла похвастаться уныло гладкая поверхность; с этого подобия трибуны он мог дотянуться до любого лакомства, и казалось, единственной проблемой жизни является сообразить, который именно из аппетитнейших кусков просится в рот в данный момент. Но то и дело мимо проносились или проплывали какие‑то малоодушевленные уродцы, внешними очертаниями отдаленно похожие на человека, то есть на Симагина; и каждый из них иногда по дурости своей, по слепоте, а иногда и намеренно, злобно, злорадно заслонял от Симагина одно из предназначенных для него блюд. Время от времени какой‑либо из уродов, обнаглев уже вконец, разевал свою отвратительную, мелкозубую зловонную пасть, чтобы откусить или от индейки, или от торта, или хрупнуть салатным листом, хотя салат мог быть настоящей высокой моралью лишь когда его ел Симагин, в уродливых пастях он сразу превращался в притворство и лицемерие… Или пытался ломоть хлеба стащить прямо из‑под симагинского носа, и приходилось, не размышляя ни мгновения – будешь размышлять, голодным останешься! – бить жадную тварь наотмашь. Каждая из тысяч салатниц, гусятниц, супниц, соусников, тарелочек, чашечек, ложечек и вилочек требовала постоянного присмотра. В сохранности ни одного предмета нельзя быть уверенным. От каждого из безмозглых, но хитрых и прожорливых уродов исходила угроза, но передушить их разом по каким‑то сложным и не вполне понятным причинам было нельзя – поэтому приходилось все время быть настороже, готовым к подвоху, к удару, к отпору, к бою… Но как все вкусно! Как пахло! Как отблескивал жирок на ветчине, как красиво разложена была петрушка по краям…
Симагин встряхнулся.
– И этим ты пытаешься меня соблазнить? – с искренней иронией спросил он.
Сидящий напротив, казалось, чуть растерялся.
– Ну, – проговорил он, – чем богаты, тем и рады.
– А хочешь почувствовать, как это видится мне? – спросил Симагин.
– А ты сможешь? – после долгой паузы спросил гость с легким недоверием и, похоже, с опаской.
– Попробую…
– Ну‑ка, ну‑ка. – Гость уселся поудобнее. Симагин тоже фукнул лишь в сотую долю силы. Он не хотел ни смутить, ни обескуражить, ни, тем более, ошеломить противника. |