Они немного разбрелись, но, сделав широкий заезд, мы начали сбивать их в стадо. Теперь большинство привыкло к тому, что их гнали, и мы двинулись к воде. Время от времени находился какой-нибудь необузданный бычок, намеревавшийся отбиться от остальных, лишь бы показать свой норов, но мы загоняли таких обратно. Неторопливо согнав скот со Столовой горы, мы дали ему рассредоточиться вдоль ручья, чтобы напиться.
Только на закате весь наш скот спустился вниз, и, подъехав ко мне, Тони закинул ногу за луку седла, достал табак и бумагу. Затем сдвинул на затылок сомбреро и спросил:
— Ты ей нравишься?
— Кому?
Он презрительно посмотрел на меня.
— Энн Тимберли… сеньорите.
— Ей? Ну что ты! Вряд ли.
— Нравишься. Я точно знаю. Если хочешь знать что-нибудь о любви, спроси меня. Я был влюблен… э, несколько десятков раз!
— Влюблен?
— Ну конечно. Женщины созданы для любви, и я не мог допустить, чтобы они страдали и тосковали по веселому кабальеро, которого нет рядом. Утешить и обрадовать их — мой долг.
— Ну ты даешь! — усмехнулся я. — Я теперь вижу, как ты страдаешь от мук любви.
— Конечно. Мы, мексиканцы, созданы для страданий. И наши сердца принимают это. Мексиканец чувствует себя счастливей всего, когда печалится… печалится из-за сеньориты, кем бы она ни оказалась. Всегда лучше быть с разбитым сердцем, амиго. Иметь разбитое сердце и петь об этом — намного лучше, чем завоевать сердце девушки, а потом быть вынужденным поддерживать эти чувства. Я просто впадаю в отчаяние, как только представлю, что надо всегда любить только одну. Как я могу оказаться таким жестоким к остальным, амиго? Они вполне заслуживают моего внимания, а потом…
— Что — потом?
— Я уезжаю, амиго. Я уезжаю на рассвете, а девушка… некоторое время страдает по мне. Потом встречает кого-нибудь еще. Этот парень оказывается дураком. Он остается с ней, а она лишается иллюзий и не может забыть меня… оказавшегося настолько мудрым, чтобы уехать до того, как она поймет, что никакой я не герой, а всего лишь другой мужчина. Поэтому в ее глазах я всегда остаюсь героем, понятно? — Наблюдая за четырехлеткой почти с такими же приметами, как Старый Бриндл, я фыркнул от смеха. — Мы всего лишь мужчины, амиго. Мы не боги, но любой мужчина может стать для женщины богом или героем, если не задержится с ней слишком долго. Потом она видит, что он всего лишь мужчина, который встает по утрам и надевает свои штаны — сначала одну штанину, затем другую, как любой другой мужчина. Она видит его мрачным и небритым, видит изнеможенным от усталости или хватившим лишнего. А я? О, амиго! Она вспоминает меня! Всегда выбрит! Всегда чист! Всегда на великолепном коне, подкручивающий усы!
— Но это вспоминает она. А что происходит с тобой?
— Все просто. У меня тоже остаются воспоминания о прекрасной девушке, которую я оставил до того, как она успела мне надоесть. Для меня она всегда юная, веселая, обворожительная и возвышенная.
— Но такие воспоминания не подарят тебе тепло холодной ночью и не подогреют кофе, когда ты вернешься промокший после дождя, — заметил я.
— Конечно. Тут ты прав, амиго. И я так страдаю, так страдаю, амиго. Но прими во внимание те сердца, что я зажег! И не забывай о мечтах!
— А ты не разжигал огня в сердцах где-нибудь возле Бен-Финклина?
Теперь, глядя на меня, Фуэнтес перестал скалить в улыбке свои великолепные белые зубы.
— У Бен-Финклина? Ты там бывал?
— Нет… Но хотел бы знать о нем. И о Заречье тоже.
— В Заречье очень опасно, амиго. Его только сейчас стали называть Сан-Анжело, в честь сводной сестры Де Витта, которая была монахиней. |