Беллок еще ждет своего Босвела. Живостью и животворностью похожий на д — ра Джонсона, он изведал горе, а позже — одиночество, но имел полное право сказать, как говорил о герое своей песни:
Бентли и Конрад Ноэл достойны комедии, а выходки Мориса Беринга — самых причудливых щеголей XVIII века.
Среди картин, летящих ко мне, словно их несет приморский ветер, — тот зимний день, когда Беллок таскал нас по Сассексу, чтобы найти исток Эйрона. С нами были наши жены. Женились мы не так уж давно и знали меньше, чем теперь, о различии темпераментов, тем более — о склонностях к разным температурам. Мы с Беллоком любили холод, наши спутницы его не любили, особенно прелестная жена Беллока, выросшая в Калифорнии. Истоки Эйрона мы нашли. Это место в холмах было поразительно красивым в несколько классическом стиле — у крохотного озерца стояли серебряные деревья, словно тонкие белые колонны античного храма. Спутницы наши, при всем своем восхищении, смотрели довольно холодно на этот холодный рай. Заметив это, Беллок предложил выпить в ближайшем кабачке горячего рома, и мы с ним удивились, что лекарство понравилось нашим женам не больше, чем болезнь. Ничуть не страдая от холода, мужья охотно выпили, а Беллок, любивший читать недавно открытые стихи, вставлял в разговор такие строки мисс Кольридж:
Мы любили и бродили, но я не уверен в нашей мудрости.
Потом мы пошли к Беллокам, но обогреться не удалось, поскольку хозяин то и дело убегал в сад, к телескопу, зазывая дам посмотреть, как Бог творит энергию.
Стоит ли говорить, что кончилось это веселым и сверкающим пиром? Но ходит легенда о зимнем дне, когда некоторых из нас занимал не телескоп, а термометр, и женский вариант воспоминаний выразился в строках:
Вот какая чушь приходит в голову. Собственно, из нее и состоит реальная жизнь — у всех, не только у меня. Однако реальную жизнь описать почти невозможно. Раза два — три я безуспешно подступался к чужой, и теперь мне мерещится, что я сумею описать свою собственную.
Помню я и другой довольно смешной случай, тоже частный, но все же способный вызвать общественный интерес. Мне кажется, то была лучшая в мире комедия ошибок. Можно написать книги о ее социальном, национальном, международном и даже историческом значении; и все‑таки в рассказанном виде она покажется плоской, так тонка и серьезна ее суть.
Однажды мы сняли домик в Рай, на дивном сухопутном острове, увенчанном городом, как гора увенчана крепостью на средневековых картинках. Случилось так, что рядом с нами стоял старый дом, отделанный дубом, и дом этот заприметил орлиный взор Генри Джеймса. Остро реагируя на Америку, он всей своей чувствительной душой стремился к самой старинной, аристократической Англии. Когда‑то в доме обитало большое патрицианское семейство, которое пришло в упадок и даже исчезло. После него остались ряды фамильных портретов, которые Генри Джеймс почитал как фамильных призраков. Я думаю, он в каком‑то смысле ощущал себя хранителем тайн большого дома, где вполне могли водиться привидения. По преданию он составил генеалогическое древо и узнал, что где‑то живет, ничего не ведая, последний потомок, веселый немудрящий клерк. Джеймс пригласил его в сумрачный дом предков, где встречал с сумрачным гостеприимством и, я уверен, с невыразимой деликатностью. Знаменитый писатель вообще говорил осторожно, но не в том смысле, в каком осторожны в темноте, а в том, в каком робеют при ярком свете, увидев слишком много тупиков и препятствий. Не буду, как Уэллс, сравнивать его со слоном, пытающимся поднять горошину, но признаю сходство с очень нежным и гибким хоботом, нащупывающим дорогу через лес невидимых фактов. Словом, подстелив удивленному клерку тонкую солому такта и сочувствия, Джеймс склонил величественную голову и рассыпался в извинениях. По тем же слухам, гость томился, мечтая вырваться из мрачного, дома к своим счетам и спортивной газетке.
Правда это или нет, Генри Джеймс обитал в том доме с верностью и важностью фамильного призрака, а также, в какой‑то мере, с давящей изысканностью очень хорошего дворецкого. |