И взял Мефодия под локоть. – Где чайник, на кухне? Пойдем сходим. – Мы вышли в коридор, дошли до кухни – чайник наш кипел, брякая крышкой, фырча из носика сильной белой струей. – Оставь нас на полчасика, – попросил я Мефодия. – Можешь?
Мефодий постоял, не отвечая, глядя на меня с напряжением, потом до него дошло.
– Пожалуйста, что ты, всегда пожалуйста! – воскликнул он. – А бутылку что, не надо?
– Нет, – сказал я. – Ну какая, к черту, бутылка!
– Уж и какая, уж и к черту! – обиделся за свое предложение Мефодий. – А чаю стакан взять мне разрешишь?
Мы заварили чай, принесли его в комнату, Мефодий налил себе стакан и, прихватив его полой рубахи, посверкивая лоснисто-загорелым мускулистым животом, закрыл за собой дверь. Мы с отцом остались вдвоем. Мы сидели теперь друг напротив друга, размешивали сахар в стаканах, молчали, и только взвякивали временами, вперебив, наши ложечки. Отец домешал, вынул ложку, обтряс и положил обратно в стакан.
– Вообще мне не рекомендовано много пить. Вредно, – сказал он.
– Не пей. Как хочешь. – Он заговорил – я ответил и, ответив, почувствовал, что сейчас, с разгона, если не задерживаться, смогу наконец задать тот вопрос, который давно должно было задать, но язык у меня не поворачивался. – Зачем ты приехал? – спросил я.
И так же, как я не ответил на его вопрос о доме, он не ответил на мой, только его никто не перебивал. Он обвел взглядом узкую, тесную комнату, бедно, казенно обставленную, даже без занавесок на окнах, с затоптанными, пыльными полами, с окурками под кроватями, и сказал:
– Грязно живете. Неужели к чистоте, к уюту не тянет?
Я усмехнулся и пожал плечами.
– Это жениться, что ли?
Он опять не ответил. Только теперь он не оглядывал комнату, а, выпятив губы, набрякнув тяжелым морщинистым лбом, глядел на меня.
– Я ведь инсульт нынче перенес, – сказал он затем.
– Знаю, мать сообщала, – сказал я.
– А что ж не приехал?
– Зачем?
– Я ведь… умереть мог, – с усилием произнес отец.
«Когда мне сообщили, уже не мог», – сказал я про себя, однако вслух я все же не посмел выговорить эти слова. Хотя, может быть, и следовало. Две недели он лежал в больнице, две недели он выкарабкивался из темного, последнего, запредельного – мне не сообщали ничего. Когда же наконец выкарабкался, вылез, преодолел – вот тогда лишь, лишь после этого: поддеть, уязвить, нахлопать лишний раз по щекам: а ты где был?! а ты где был?! а ты где был?!
Но вместо всего этого я спросил:
– Почему же мать не сразу дала мне телеграмму?
Лицо у отца закаменело. Потом взгляд его медленно пополз с меня – в сторону, в сторону, голова опустилась и вдруг начала мелко, часто дрожать. Я услышал все тот же клекочущий, булькающий звук у него в горле. Он плакал!
Я стиснул горячий стакан между ладонями, мне жгло их – но я заставил себя терпеть. Я не знал, что мне говорить, что делать, и так, одной болью, одним рвущимся иа груди стоном, мне было легче заглушить другую боль и другой стон.
– Это ужасно… это ужасно, – выговорил отец, мотая головой, – если бы я умер и не увидел тебя…
Я не в силах был поднять глаза на него.
– Ты же у нас все-таки один, – сказал он, помолчав, и в горле у него снова клекотнуло. – Я на пенсии… мать тоже дома, целый день одни дома… а ты раз в три месяца: на прежнем месте, адрес не изменился… Тяжело так. |