Изменить размер шрифта - +
Приговоренного обыкновенно привозили к месту казни на телеге — из тюрьмы Айронгейт по Тоскливому проезду и прямиком на Висельную площадь. Он и пускался-то в путь несчастнее некуда, ну а уж к тому времени, как добирался до эшафота, пребывал совсем в бедственном состоянии, поскольку наши городские зеваки имели обыкновение швырять в приговоренного всем, что оказывалось у них под рукой, — гнилыми овощами и фруктами, а то и дохлой крысой. Честно скажу, я в жизни не кидался в бедняг приговоренных. Думал: откуда мне знать, может, на следующей неделе вздернут меня самого?

Когда приговоренного возводили на эшафот, толпа поднимала радостный крик, а когда на его или (что тоже было не редкостью) ее шею набрасывали петлю, вопила еще громче. В эти мгновения я обычно отворачивался, в основном потому, что наставало самое подходящее время пошарить по карманам. Зеваки не сводили зачарованных глаз с эшафота, а я проворно скользил в толпе и тащил все, что подворачивалось. Сам при этом слышал, как под ногами у осужденного со стуком открывается люк и как скрипит виселица под тяжестью тела. И пока толпа ревела, я успевал убежать — прежде чем кто-либо из зевак замечал, что лишился кошелька.

Вот что я рассказывал Полли, а она ловила каждое мое слово.

— Обязательно поеду туда, — говорила она, и глаза у нее так и блестели. — Вот увидишь.

И сколько я ее ни отговаривал, она стояла на своем.

Много чего Полли от меня услышала о Городе, но о мамаше с папашей я умолчал. Ничего ей не сказал о том, как они меня били и отнимали деньги, и о том, как и почему я бежал из Города. И о Бертоне Флюсе, которому они меня сдали, и о кошмарах, терзавших меня по ночам. А в кошмарах мне всегда виделось одно и то же: будто нависает надо мной папашино лицо, будто душит он меня… Или я его?

Нет, никогда не прощу я мамашу с папашей за то, что они со мной сделали, но все же я им благодарен. С воришками-карманниками, даже малолетними, закон обходился сурово. Если бы из-за мамаши с папашей я не бежал из Города, рано или поздно болтаться бы мне в петле на той самой Висельной площади, где, бывало, я обчищал карманы зевак.

 

 

Глава двадцать первая

Стирлинг Левиафант

 

 

Время шло, и все больше местных жителей извлекали пользу не только из дневных посещений Джо Заббиду, получая щедрую плату за свои заклады, но и из ночных сделок с ростовщиком. Хотя никто не говорил вслух о том, что разбогател, самый дух деревни изменился. Джо принес в Пагус-Парвус перемены, которых здесь давно ждали. Казалось, в деревне стало светлее, а дома словно вздохнули с облегчением и охотнее впускали свет в окна. А как-то утром неизменные тяжелые тучи в небе вдруг разошлись и в прорехе на минутку проглянуло синее небо, отчего все, кому случилось это увидеть, замерли как вкопанные.

— Чудо! Чудо! — объявила Руби Корк, жена булочника.

Тучи, разумеется, вскоре сомкнулись и скрыли небесную синеву, однако жителям деревни достаточно было знать, что где-то там, в вышине, она существует.

Чудом была синяя прореха или нет, но единственный обитатель деревни, который по чину своему мог бы с уверенностью ответить на этот вопрос, в то утро еще спал и историческое событие пропустил.

Речь идет о преподобном Стирлинге Левиафанте.

В течение двадцати лет подряд преподобный Левиафант смотрелся по утрам в зеркало (сказать по чести, утро у него наступало около полудня) и благодарил небо за то, что ему дали приход именно в Пагус-Парвусе. Человеку его склада ничего более подходящего и желать не оставалось. Преподобный был ленив, неопрятен и неотесан, а вера в могущество высших сил, каковой, в силу своего сана, Стирлинг Левиафант вроде бы обладал, обеспечила ему безбедное существование. Двадцать лет назад, приехав в Пагус-Парвус, преподобный встал в воротах церкви и оглядел расстилавшуюся перед ним деревушку заплывшими глазками из-под мохнатых бровей.

Быстрый переход