|
Семь лет назад ледяная кёнигсбергская речка Преголя принесла щегольскую парижскую шляпу – в лапы к стражникам, а хозяина шляпы, шулера Гийомку – к подгнившей пристани, что перед русским бардаком. Девчонки как раз полоскали в реке панталоны, и тут из-под полотнищ кружевных – голова. Мадам Матрёне приглянулся беглец, пусть и тощий, грязный и мокрый, но, хоть и специфическая у неё служба, всё равно прежде не видала Матрёна таких красивых. Польстилась, спрятала от стражи в дальних комнатах, а потом и познакомились, и разговорились – и понеслась…
Прегольский утопленник оказался не только шулером, ещё и художником, векселя рисовал так, что не отличишь. Пел под мандолину, нежно перебирая струны, – и дамы, даже самые строгие, самые порядочные, прежде насмерть мужьям верные, падали мешками к его ногам и сами собою в штабеля укладывались. «Золото моё» – звала Гийомку Матрёна, и правда, он больше золота приносил, чем все девки в её борделе.
Как время пришло в Москву переезжать, по делам, Матрёна и золото своё прихватила с собой, не смогла оставить. А Москва – она Москва, совсем другой коленкор и другие ставки.
Он играл, и выигрывал, и глядел во все глаза – на московских господ и дам. Любовался, учился. Однажды взял в фараон диковинный перстень, с массивным розовым, будто бы мутным, камнем.
– Знатный перстень, самого господина Тофана, – похвалила тогда Матрёна.
– Кого? – не понял Гийомка, счастливый игрок.
– Да был один кавалер, в Петербурге. Днём царевнам ручки целовал и менуэты вытанцовывал, а ночью – яды составлял, от одних его ядов сразу умирали, от других – через месяц. И противоядие сочинил – митридат – от всех ядов сразу. Только казнили его давно, золото моё…
– За яды?
– Нет, не за яды. Не пожелал к царице нынешней идти в полюбовники, побрезговал, после всех её холопьев-то.
В Москве царицу Лисавет народ презирал, особенно – тати, ухари, лихие люди, те, кто преступное зазеркалье. У лихих людей иерархия – священное дело, и царице никак не смогли простить её простецких любовников, что из блинопёков, из гвардейцев, из певчих. Как же так, ведь подобное оно должно быть к подобному. В масть.
– пел Гийомка по-французски, под мандолину, и салон внимал ему, смеясь. Но Москва – то совсем иной коленкор, не Кёнигсберг, не Дерпт. Непременно отыщется доносчик… Забавная французская песенка, в Кёнигсберге не стоившая ничего, здесь, в Москве, обошлась Гийомке расточительно дорого – рваные ноздри, батоги, ссылка.
Политика, интрига, чёрт бы их драл.
В чёрном небе мерцали звёзды, снег воздушными шапками лежал на крышах. На заборе орала бессонная ворона. Из псарни раздавался дружный лай – собак растревожили шаги запоздалого ночного прохожего.
Дверь конюшни была приоткрыта – из щели валил пар, и на снегу лежала полоска света. Слышались смех, голоса и нестройный звук музыкального инструмента – слуги праздновали окончание рабочей недели.
Князь тихо вошёл в конюшню и встал на пороге. Если ваш дом – кубло змей, и каждый вечер наготове скандал, истерика или даже драка, имеет смысл проводить вечера в гостях, а за неимением приглашений – хоть на конюшне с Люцифером.
Слуги так увлеклись, что пропустили явление хозяина. Псари и конюхи собрались полукругом и слушали Мору, бренчавшего на расстроенной мандолине с некуртуазным энтузиазмом. Кое-кто отбивал такт по деревянной перегородке, а Готлиб даже пытался подпевать. Мора пел по-русски, но Готлибу и это не мешало. Странная то была песня.
Мора поднял голову, увидал князя и тут же перестал петь.
– Продолжай, цыган, что же ты замолчал? – ободряюще произнес старик. |