|
На лесенке Мора разминулся с хозяйкой, а во дворе – обогнал молоденькую поповну, и обе дуры так на него глядели – так бабы не глядели на него и прежде, когда ноздри у Моры ещё не были рваны.
«Ого, – подумал Мора, – открываются горизонты!..»
И ещё подумал: какая же жизнь была у него, у того, у такого?
Лошадке ядрышком полмордочки снесло
«И теперь мы, матушка, пребываем в баронстве Вартенберг, в том самом, которое король германский секвестировал у прежнего курляндского тирана. Встали мы здесь на зимние квартиры, на антресолях поместились офицеры во главе с Анисим Григорьичем, в залах у нас лазарет и лекари. Управляющий здешний немец, но знает по-русски. Гостят у него два доктора, то ли французы, то ли тоже немцы, так и из них один по-русски знает. Второй лекарь вовсе ничего не говорит и пьян всегда, но, когда мы имение только заняли, именно этот, пьяница, весьма ловко и раны латал, и даже ногу корнету Верещагину пилил.
Так и будем пребывать мы, матушка, до самой весны в баронстве на постое, в тишине и в полнейшей безопасности, и тревожиться вам посему за сынишку своего не следует. Остаюсь ваш почтительный сын, капитан-поручик Степан Козодавлев-третий».
Степан Козодавлев отложил перо. Писать ему приходилось, господи прости, на полковом барабане. Помянутый в письме курляндский тиран германского имения своего ни разу не навестил, а значит, и мебели никакой не завёл – комнаты стояли пустые, Анисим Григорьич, полковник, занял комнату управляющего, что с кроватью, а прочие квартиранты поместились на матрасах. А лекари, например, на чём они спят? Степан не знал, он заглядывал к ним в комнатку, там рядами стояли банки и склянки, а вот матрасов он как-то и не приметил. Или Степан так загляделся на склянки, что и не увидал матрасов? Склянки знатные были – и круглые, и длинные, и с носиком, и с тремя горлами…
Поручик Козодавлев запечатал письмо – осталось отдать почтальону. Поручик выглянул в окно, не ходит ли по двору почтальон. Почтальон частенько сидел на крыльце, дымил трубочкой и болтал – с лекарем или с маркитантками. Во дворе не видно было никого, только копался в соломе чудом спасшийся от полкового повара петух. И собака лежала посреди двора на боку, словно убитая. Но внизу, у стены, под самым окошком, слышна была немецкая речь. Степан отодвинул в сторону досточку – одно стекло было выбито и временно заложено вот так – и высунулся во двор, поглядеть.
Говорили управляющий, фон Плаццен, и тот из лекарей, что молодой и красивый. Лекарей было два, отец и сын, один молодой и красивый, другой старый и страшный. И пьяный всегда – как в драгунской балладе – «когда я пьян, а пьян всегда я». Но этот, старый, умел и лечить, и раны зашивать, а молодой – только языком чесал, блудил с маркитантками или чёрные дымы разводил в тех прекрасных склянках, что в лекарской комнате. Он был аптекарь, то есть алхимик, не хирург, и с точки зрения Козодавлева, персона бесполезная и даже лишняя.
Управляющий и лекарь говорили по-немецки, и Степан не понимал и трети – ну, лаялись, ну, один другого чем-то попрекал. Но беседа имела градус столь высокий, что Степан торчал в окне, не мог оторваться, любопытно внимал – вдруг подерутся. Интересно было, и кто кого одолеет, и, вообще, увидеть, как бесполезному красавцу-аптекарю прилетит в глаз.
– Вот вы жиган московский и оттого всё меряете по вашим жиганским меркам, – вдруг яростно выпалил Плаццен по-французски. «Ого!» – подумал Степан, по-французски он прекрасно знал, и слово «жиган» – тоже знал, что оно такое значит. – Вы полагаете, что я вас придерживаю для того, чтобы получить от вас выгоду? Да откроется путь – и я тут же переправлю вас в Ганновер, но нет пути, нет, как только откроется – да адьё! А содержание ваше от патрона прибыло столь ничтожное, что мне буквально пришлось…
– Пустить наши знания в дело? – иронически и, по счастью, тоже по-французски, бросил аптекарь. |