А теперь погляжу, что содержится в этом подарке с высоты.
Кондрат проворно сбежал вниз.
– Запрещаю открывать цилиндр. Немедленно отдай!
Ему следовало все же говорить спокойней.
– «Не смей», «запрещаю», «отдай»… Какие военные команды! Ты в меня швырнул чем‑то тяжелым, теперь моя передача. Хватай!
Я кинул ему цилиндрик, как кидают мяч. Кондрат отшатнулся, и цилиндрик угодил в щеку. Кондрат был чужд всем видам спорта и не понял, что я хотел превратить исполнение его приказа в подобие игры. Он решил, что я отвечаю ударом, и немедленно вздыбился. Он наступал на меня и орал. Он потерял контроль над своими словами. То, что он выкрикивал, было непереносимо слушать. Я впал в ярость и пригрозил:
– Перестань! Плохо будет!
– Не перестану! Все узнаешь, что думаю о тебе! – вопил он побелевшими губами.
И я ударил его. Полновесная пощечина отбросила Кондрата к стене. И сейчас же он кинулся на меня. Драчуном он не был, ни физической силой, ни сноровкой не брал. Но нападение было так неожиданно и так неистово, что минуту‑две Кондрат имел преимущество. Он схватил меня за шиворот, поддал коленом, потащил к выходу – хотел вытолкнуть наружу. Только у двери я справился с растерянностью. На этот раз он на ногах не устоял. Несколько секунд он лежал на полу, потом стал медленно подниматься. По лицу его текли слезы, он что‑то бормотал. Я не стал вслушиваться. Я ненавидел его. И он понимал, что я его ненавижу.
– Я раздельно сказал, стараясь восстановить в себе спокойствие:
– Поговорили. Небольшая научная дискуссия. Успешно разрешена трудная познавательная проблема. Гносеологическая – так, кажется, называются такие проблемы.
– Мартын, Мартын! – простонал он. – Что же мы сделали?
– Расходимся, вот что сделали. Ты заставил уйти Адель и Эдуарда, а теперь и меня принудил. Ноги моей больше здесь не будет!
И я рванул на себя входную дверь. Надо было зайти в свой кабинет, что‑то прибрать, что‑то забрать. Не умом, мстительным чувством я понимал, что, уходя вот так – все бросив, от всего в лаборатории отрекаясь, – я наношу Кондрату пощечину, обиднее первой. И в ту минуту мне было единственным утешением, что не просто ухожу, а больно оскорбляю Кондрата своим уходом…
Я снял датчики мыслеграфа и швырнул их на стол. Третий день записи воспоминаний был тяжелее первых двух. Не знаю, как другие люди, а мне временами больнее заново переживать давно пережитое. Ибо там, в прошлом, нет завершенности, нет знания, что произойдет впоследствии, спустя годы, завтра, через минуту, будущее темно. А сейчас, перед столом, с датчиками мыслеграфа за ушами, я видел прошлое в его абсолютной законченности – оно стало, и оно было, и его уже не переменить. И меня охватила боль оттого, что в прошлом ничего не переменить, а так надо бы! Да знай я то, что знаю сегодня, разве я так вел бы себя в прошлом?
– Ладно, успокойся, – сказал я себе вслух. – Завтра продолжим. Завтра будет легче. Воспоминания закончены, основа для анализа трагедии выстроена. Завтра приступлю к исследованию документов. Они прольют последний свет на причины гибели Кондрата.
18
И новый день я начал с того, что вытащил из ящика стола папку, принесенную Карлом‑Фридрихом Сомовым. «Надо бы предварительно просмотреть вчерашнюю запись», – подумал я, но не стал этого делать – все, записанное вчера, восстановилось в памяти ярко. Датчики мыслеграфа я все же прикрепил к ушам, сегодня они будут записывать не картины прошлого, а мысли, вызываемые чтением документов и описанием событий.
Итак, я ушел от Кондрата, организовал собственную лабораторию – иная тематика, ничего похожего на то, чем занимался у Кондрата. |