|
Кратчайшие, бесцветные описания промозглых дней и ночей, проведённых в окопах, наводили на юношу озноб, и лицо его начинало подёргиваться, будто жестокий мороз той зимы и его пробрал до костей. Сатч тронул его за локоть:
— Ты возрождаешь для меня те события, — сказал он, — сейчас жара просачивается сюда сквозь окна, а я всё равно чувствую тот крымский холод.
Гарри встрепенулся, приходя в себя:
— Это истории возрождают их, — сказал он.
— Нет. Истории слушаешь ты.
И тут, прежде чем Гарри смог ответить, из середины стола вклинился резкий голос генерала:
— Гарри, посмотри на часы!
Взоры всех тотчас устремились на паренька. Стрелки составили самый что ни на есть острый из углов — полночь почти наступила, а он просидел, слушая, за столом с восьми часов, не произнеся ни слова и ни разу ни о чём не спросив. И даже после этого он встал с неохотой:
— Мне уйти, отец? — спросил он, и гости генерала хором заговорили — дескать, разговор будет парню только на пользу, пусть впервые почувствует запах пороха, это ему потом пригодится.
— Кроме прочего, у мальчугана день рожденья, — добавил майор-артиллерист, — он хочет ещё посидеть, это ясно. Попробуй найди подростка четырнадцати годков, который просидит столько часов кряду, не начав и ножку стола попинывать, если ему неинтересно то, о чём говорят. Позволь ему остаться, Фивершэм!
На этот раз генерал Фивершэм ослабил железную дисциплину, в условиях которой жил мальчик.
— Так и быть, — сказал он, — Гарри пойдёт в постель часом позже. Один час большого значения не имеет.
Гарри, посмотрев на отца, на какое-то мгновение остановил пристальный и любопытный взгляд на его лице, и Сатчу показалось, что в глазах юноши застыл вопрос, который лейтенант, правильно ли, нет ли, прочёл так:
— Ты что, разве сам ничего не видишь?
Но генерал Фивершэм уже беседовал с соседями, и Гарри, тихо усевшись, вновь подставил руки под подбородок и принялся слушать со всей душой. Он не просто был занят — он был заворожён, заколдован. Лицо его стало неестественно белым, глаза — неестественно большими; пламя свечей тем временем приобрело оттенок краснее обычного и расплывалось в синей пелене табачного дыма, а уровень вина в графинах неуклонно снижался.
Так минуло полчаса из того часового попустительства, после чего генерал Фивершэм, подталкивая самого себя к упоминанию рокового имени, отрывисто, в своей манере, выпалил:
— Лорд Вильмингтон. Если хотите, одно из лучших имён во всей Англии. Вам доводилось когда-нибудь видеть его дом в Уорвикшире? Словно родная земля упросила его поступить так, как подобает мужчине, во имя праотцов, в память о предках…
Это казалось невероятным. Вроде бы обычные лагерные слухи, но они становились всё громче. То, о чём шептали в Альме, произносили вслух в Инкерманне, а в Балаклаве об этом уже вовсю кричали. Незадолго до Севастополя приключилась отвратительная вещь. Вильмингтон был посыльным у своего генерала. Я, ей-богу, думаю, что генерал сам назначил его на это дежурство, чтобы парень получил возможность показать себя. Письмо требовалось пронести за три сотни ярдов по простреливаемой пулями, слабо пересечённой местности. Свались Вильмингтон с коня по пути — молва, едва прошелестев, навсегда заглохла бы. Останься он живым, проехав верхом туда и обратно — заслужил бы, кроме прочего, какую-то награду. Но он не решился, струсил! Представьте себе это, если сможете! Сидя на коне и дрожа, он отказался. Видели бы вы генерала! Его лицо стало цветом — что твоё бургундское. “Ты, несомненно, уже бывал в бою,” — произнёс он самым что ни на есть вежливым тоном. Только это, и ни слова брани. Бывал в бою, ха! Я тогда, честное слово, еле сдержал смех. |