Когда мы сходили с автобуса, мне захотелось взять папу за руку, но я сдержался; засунув замерзшие кулаки поглубже в карманы своего грубошерстного полупальто, я изо всех сил старался не отстать от отца, шагавшего широко и целеустремленно. Он не брился, наверное, целую неделю или больше, и сейчас его лицо было обметано легкой серебристой бородкой. Встречный ветер раздувал пряди редких белых волос, сквозь которые проглядывала розовая кожа. Шляпы он не надел, и, пока мы шагали по улице, идущей вдоль набережных, на нас многие оглядывались, должно быть принимая этого экстравагантного мужчину с длинными, до плеч, седыми волосами и блестящими, как кремни, пронзительно-синими глазами за какую-нибудь знаменитость. Сам папа, мне кажется, не обращал внимания ни на что – ни на плач липкогубого ребенка, вцепившегося в материнскую руку, ни на маслянисто-грязные брызги, которыми обдал наши ноги встречный автобус. Мы шли к вокзалу, и я думаю, что папа – как я, как оставшаяся дома мама – погрузился в волны воображения. Да, скорее всего, сейчас он был именно там, посреди коричневых, зеленых и пурпурных пространств, где он день за днем пытался удержать и перенести на холсты изливавшийся на него цветной свет.
Наконец мы вошли в широкие ворота вокзала, в которых гулял сквозняк, и мое сердце невольно подпрыгнуло при виде поездов. У ограждения, за которым пыхтел локомотив, папа сказал, что я могу постоять здесь и посмотреть, пока он сходит разузнать насчет картин.
Неторопливое прибытие поездов, от которых дрожала земля; люди в железнодорожной форме, громкие объявления, которые подчас невозможно было разобрать, названия населенных станций, которые находились где-то за дальними концами бесконечных платформ… Таким мне запомнился вокзал.
– Ну вот, все в порядке. Идем…
Заднее сиденье и багажник такси были уже загружены холстами, тщательно упакованными в плотную коричневую бумагу. Мы с папой кое-как поместились впереди, рядом с водителем. Пока я устраивался на острых отцовских коленях, он слегка наклонился вперед, чтобы стереть с холодного лобового стекла туманную муть нашего радостного возбуждения, так что когда машина тронулась и стала набирать скорость, сквозь это небольшое овальное окошечко нам были видны расплывающиеся от влаги улицы и дома. Я смотрел вперед и чувствовал, что буквально раздуваюсь от гордости, ведь картины, которые мы везли домой, были долгожданной компенсацией за наши летние горести и тревоги. В эти минуты я очень ясно представлял, как мама взглянет на них и захлопает в ладоши, быть может, даже вскинет руку к губам в знак безмолвного восхищения. У меня не было никаких сомнений в том, что все папины полотна будут распроданы в течение недели и у нас снова появятся ковер в коридоре и красивая красная машина в гараже. Мыльные пузыри радужных надежд надувались во мне все время, пока такси петляло по тихим кварталам двухквартирных домов, где все мужчины ушли на работу, а дети были надежно заперты в унылых школьных классах.
– Бог, Никлас, – сказал мне папа несколько позднее, – живет не в кирпичных церквах пригородных кварталов.
Был теплый летний день. Мама прилегла после обеда, а мы пошли прогуляться по его излюбленному маршруту – вверх по крутому склону холма, за которым начиналась уже настоящая сельская местность. Стоило нам миновать последние жилые дома – лабиринты, цепочки и спирали домов, – как воздух сразу стал другим. Папа выпрямился и как будто вырос, стал больше, превратившись в гигантское, глубоко чувствующее нечто, которое бесшумно двигалось между каскадами алых фуксий и усыпанными желтыми цветами плетей вьющейся жимолости. Широкое небо над нашими головами ему явно нравилось, к тому же я заметил, что на ярком солнце его шаги делаются длиннее. На ходу папа оторвал от живой изгороди липкий листок лавра; он держал его в руке, вращая в пальцах, словно воспоминание, и я знал, что папа счастлив. |