«Как же мне убедить их, что я не преступник, что мне нужны были только знания, а Папа в своем невежестве не оставил никакого другого способа их добыть? Я не ограбил могилу, я лишь извлек из нее усопшего, и то только на время. Я все вернул бы на место». Час за часом терзал он себя раскаянием, но отнюдь не из-за того, что жалел о содеянном. Он корил себя только за глупость, которая позволила преследователям его поймать. Перебирая в памяти каждую деталь, он искал ошибку и не находил ее. Виною всему оказалось лишь печальное стечение обстоятельств. Чем дальше, тем острее он чувствовал несправедливость и к тому времени, когда первые проблески света просочились в дверную щель, решился бежать.
Однако план рассыпался в прах в то самое мгновение, когда, вскоре после рассвета, дверца распахнулась и ворвался такой невыносимый свет, что Алехандро почти физически ощутил его как удар и шарахнулся в угол, прикрывая глаза рукой. На полу перед дверцей появились миска с водой и кусок черствого хлеба, после чего она мгновенно захлопнулась. Все произошло так быстро, что застигло Алехандро врасплох. На языке у него вертелась тысяча вопросов, а возможность задать их исчезла, едва мелькнув.
— Пощадите! Прошу вас, скажите, где я! Во имя любви Господней дайте свечу…
Ему смертельно хотелось пить, но он понимал, что тюремщик уйдет и тогда кричать будет бесполезно. Он кричал до тех пор, пока оставалась надежда быть услышанным. Потом сел на колени, страдая от унижения, отвергнутый всеми, даже тюремщиком, и принялся за свою скорбную трапезу, вылизав миску так, что не пропала ни единая капля бесценной влаги.
«Еще целый день и целая ночь», — подумал он, готовя себя к худшему. Мысль о том, что придется провести здесь, в темноте, в одиночестве и безмолвии еще один день, приводила его в отчаяние. Он знал, что если потеряет над собой контроль, то тогда первым сдастся не тело, а рассудок, который, жаждая света и звука, начнет их выдумывать. В таком случае лучше смерть, чем безумие. Самым безжалостным унижением показалось ему то, что и покончить с собой в этой черной норе было нечем.
* * *
Посредине огромного зала возле дубового стола с узорной резьбой друг против друга стояли два человека. В зале, украшенном коврами и гобеленами, царила полная тишина.
Епископ жестом пригласил гостя сесть. Старый еврей поклонился в знак благодарности и, аккуратно поддерживая складки своего одеяния, опустился на стул. Спина у него была сгорблена, и не только под бременем лет, проведенных над бухгалтерскими книгами, но — как подумал епископ — видимо, от каких-то еще тягот. Движения у старика были неуверенные, голос подрагивал. Внешне он был совсем не похож на того Авраама Санчеса, какого епископ представлял себе после долгих лет переписки.
Монсеньор Иоанн, нынешний епископ, был возведен в сан и прибыл в Арагон по распоряжению его святейшества Папы Иоанна XXII, в тот же год, когда Авраам Санчес по приказу отца вошел в семейное дело и занялся ростовщичеством. С тех пор Авраам всегда помнил, какое пережил разочарование, узнав, что ему никогда не позволят стать тем, кем он хотел. «Пусть твои братья работают руками, — сказал ему отец, введя в комнату, где хранились приходно-расходные книги. — Ты в жизни не будешь держать ничего тяжелее пера». Знал он и то, что, именно помня свои обиды, внял уговорам сына и позволил ему заняться медициной, к которой сам относился с сомнением. Теперь-то он понимал причину отцовской жестокости и жалел, что не смог удержать сына дома.
С тех пор прошло много лет, за которые еврей не раз помог церкви решить денежные дела, и переписка их с епископом насчитывала больше трех сотен писем. Отношения их были выгодны для обоих. |