Минут через двадцать больная бесшумно соскользнула на пол, доковыляла босиком до окошка. Прямо в лицо ей вспыхнула очередная зарница.
Палата была на третьем этаже. Из окна открывался красивый спокойный пейзаж. Старый яблоневый сад вырубили, посадили ровными рядами маленькие юные елки. Дальше, за высоким забором, виднелись край поля и опушка смешанного леса. Сквозь лес, через поле, шла узкая бетонная дорога. Часть ее была видна из окна палаты, и несколько раз Галине Дмитриевне удавалось заметить, как катит по ней одинокий сгорбленный велосипедист в темной спортивной шапочке.
Прямо под окном росла старая яблоня. Она одна уцелела после вырубки сада, раскидистая, корявая, она продолжала щедро плодоносить. Яблоки были мелкие, темно-красные, с приторной вяжущей горчинкой.
Нянька Рая, которая приходила убирать палату, кормить и мыть больную, однажды угостила Галину Дмитриевну джемом из этих яблок. Он был очень вкусный, густой, прозрачный. Рая объяснила, что надо обязательно добавлять немного желатина, а также лимонную цедру и капельку ванили.
Больная продрогла и потихоньку вернулась в постель. Сестра посапывала во сне. Галине Дмитриевне было стыдно даже взглянуть в ее сторону. Бедная девочка возилась с ней, терпела мерзкие истошные вопли, промывала рану на лбу, меняла повязку. Знала бы она, ради кого столько хлопот.
За лесом прокатился слабый громовой раскат, дробь дождя стала звонче и напряженней.
Били барабаны, десять маленьких барабанщиков отбивали торжественную дробь на пионерской линейке, перед выносом флага дружины. Галина Дмитриевна старалась не закрывать глаз, даже не моргать, потому что стоило на миг провалиться в темноту — и сразу мерещился широкий школьный коридор, строй барабанщиков в белых рубашках, красных галстуках, красных пилотках. Третья девочка слева — Люба Гордиенко. Палочки в ее руках мелькали с такой скоростью, что их не было видно. Люба смотрела на Галину Дмитриевну серьезно и печально.
— Ты все еще живешь? И тебе не стыдно? Меня нет, а ты живешь. Я ведь лучше тебя, я была очень хорошая девочка, я много читала, знала наизусть стихи Есенина, Кольцова и Некрасова, я могла бы столько добра сделать людям. Но меня нет, а ты все живешь. Тебе не стыдно?
Тусклый голос, не мужской, не женский, не детский, пульсировал в мозгу. Дробь дождя, тихое уютное сопение медсестры не могли заглушить его. Даже если бы сейчас загрохотали выстрелы, заиграл тяжелый рок, все равно этот тихий голос перекрыл бы все прочие звуки.
— Любушка, прости меня, — прошептала Галина Дмитриевна, — я скоро к тебе приду, осталось совсем немного.
— Да, уже пора, — ответил ей глухой знакомый голос, — ты и так живешь слишком долго.
Раньше, в начале болезни, Галина Дмитриевна слышала голос только в телефонной трубке, но потом он стал звучать сам по себе, все громче и настойчивей. На этот раз слова были произнесены настолько громко, что Галина Дмитриевна удивилась, почему не просыпается сестра.
— Любушка, прости, — повторила она, почти беззвучно, и заплакала.
Люба Гордиенко никогда прежде не тревожила ее в эти единственные, заветные полчаса перед рассветом. Галина Дмитриевна знала, что, если не останется и этой короткой передышки, если присутствие мертвой девочки заполнит все сутки целиком, от полуночи до полуночи, она не выдержит и умрет. Так в чем же дело? Она ведь именно этого хочет. Любушка ждет ее, Любушка простит ее, но только там, а не здесь.
Пока не нашлось желающих купить за приличную цену малогабаритную “двушку” (сорок квадратных метров, последний этаж шестиэтажного кирпичного дома без лифта, совмещенный санузел, десять минут пешком от метро “Сокол”). Подобрать две пригодные для жизни “однушки” на ту сумму, за которую продалась бы “двушка”, было невозможно. |