|
Сидя на табуретке, я вдруг услышал какой-то подозрительный шепот позади себя за декорациями.
Вставать не хотелось, но когда шепот повторился, я заглянул за декорации и, как ужаленный, отпрянул назад. Маруню, мою Маруню нагло держал за талию капрал-версалец, а она, злодейка, закручивала ему усы стрелками. Не помню, когда поднялся занавес, как началась пьеса, чего хотела Ольга Ивановна, подталкивавшая меня на сцену. Знаю только, что я скорей дал бы тогда действительно застрелить себя на баррикаде, чем подойти к Маруне и, как того требовал ход пьесы, обнять ее.
Говорят, я играл с необыкновенным подъемом и особенно трагично произнес фразу:
— Я готов принять смерть!
В этом месте зал рукоплескал Фленго.
Скифское золото
В небольшом просмотровом зале Ленинградской киностудии мерно стрекочет аппарат. На экране юноша в кепчонке с коротким козырьком, почти натянутой на уши, лезет через окно в чужую квартиру.
В зале сидит несколько человек, ближе всех ко мне — автор сценария, хорошо известный в стране писатель. Край луча из киноаппарата освещает его грузную фигуру, полное с двойным подбородком лицо, глаза навыкате.
Писатель — Анатолий Георгиевич — сердито ворочается, что-то досадно бурчит: он явно недоволен собой, снятыми кадрами, всем на свете. Временами морщится, как музыкант, услышавший фальшивую ноту, пофыркивает, даже поворачивается к экрану боком, словно не желая дальше смотреть, наконец нагибается к режиссеру, сидящему впереди, и тихо говорит:
— Мы не нашли чего-то главного.
Когда вдвоем с Анатолием Георгиевичем мы вышли из студии на Кировский проспект, моросил обычный для Ленинграда нудный дождь. Анатолий Георгиевич рывком поднял воротник пальто и долго шагал молча, не разбирая луж. Сейчас он походил на большого, нахохлившегося грифа.
— А вы знаете, — обратился он вдруг ко мне и пытливо поглядел своими живыми глазами, — я ведь тоже когда-то вором был…
Я с недоумением покосился на спутника: «Шутит, наверно, чудит». Но он усмехнулся, почему-то повеселел, тыльной стороной ладони молодцевато подтолкнув шляпу, открыл высокий лоб:
— Правда. Когда-нибудь расскажу.
Получасом позже мы сидели на квартире у Анатолия Георгиевича в его кабинете и вели неторопливый разговор.
Книжные шкафы, массивный диван, стол, уставленный вырезанными из кости и дерева фигурками — все это было хотя и старомодно, но вызывало ощущение покоя, обжитости, Из окна виднелся Грибоедовский канал в мелкой сетке дождя, и дождь делал еще уютнее комнату.
Я не раз бывал в гостях у Анатолия Георгиевича, любил слушать его густой, напористый бас, следить за неожиданным извивом неизбитой мысли.
— Анатолий Георгиевич, — не вытерпел я, — какие грехи юности вспомнили вы, когда только что шли мы по улице…
Он приподнял смоляную косматую бровь, словно прикидывая, хочется ли ему самому вспоминать о таком именно сейчас, и, видно решив, что хочется, сказал:
— Ну что ж, извольте…
Раскурил папиросу:
— Было это лет… сорок назад… в годы нэпа. Родители мои померли еще в голод, жил я у одинокой тетки, отцовой сестры, здесь, в Ленинграде. Но и она скоро умерла, оставив мне кое-что из вещей и комнату. Я в это время как раз закончил девятилетку и был один-одинешенек, ни одной родной души на всем белом свете.
И обуяла меня, здоровенного восемнадцатилетнего дурня, жажда приключений — неимоверных и таинственных. Решил я стать неуловимым похитителем: знаете, как в фильмах с гарри пилями и вильямами хартами! Эта чертовщина заполонила тогда наши экраны.
Но с чего начать! Обчистить ювелирный магазин нэпмана! Ну и что! Будет у меня горсть цветных камушков. |