Тот раскрыл рот, как птенец, также по привычке не сопротивляясь.
— Вот так, сейчас пройдет, сейчас все пройдет, — приговаривал при этом Серапионов тоном доброй нянюшки. — Что вы, Глеб Захарыч, можно ли так волноваться, с вашим-то давлением?
Мертвенный, цвета трупных пятен, фиолетовый цвет побледнел, как ночное небо перед рассветом. Кровь, перераспределившись, живее заструилась по телу. Задвигались, точно на тугих шарнирах, полные руки. Зашевелился во рту язык:
— Танька. Жена моя, Танька, наболтала кому-то. А может, братец ее. Предатели. Как пить дать. Сплошные предатели. Из семьи это исходит. Как, Паша, жить, когда вокруг одни предатели?
— Вы должны ответить, Глеб Захарович, — сказал Серапионов. — Дать объяснения. Опровергнуть. Это серьезно.
Глеб Захарович не отозвался. Он слегка покачивал головой, как китайский болванчик, и сам не замечал и, следовательно, не мог прекратить этих монотонных движений.
— Об источниках благосостояния фирмы «Пластик», принадлежащей вашей жене, — чуть жестче спросил Павел Антонович, — это правда?
Покачивание головой сделалось интенсивнее. При отсутствии словесных подтверждений это следовало растолковать как кивок.
— Тогда ответить следует обязательно.
54
Егора Князева забрали рано утром. Его забрали, оставив Валентине пустой, белый, непомерно увеличенный в размерах день. Словно сию минуту радио приглушенно мурлыкало новости этого часа, за окном моргали слипающимися ресницами фонари, Данька капризничал, пытаясь прикинуться, что он заболел, чтобы не идти в детский сад, Владик вопил, что младший братец увел ручку у него из пенала, Егор раздевался, сидя на постели — вернулся с ночной смены… И тут раздался звонок. Валентина побежала открывать, уверенная, что это принесли бумажку о повышении квартплаты. Почему так рано? Чтобы застать наверняка, чтобы она не могла отвертеться, что не получала. Увидев милицейскую форму, ни слова не вымолвила, просто онемела, лишь посторонилась, чтобы они прошли. Удостоверения рассматривала, ничего не соображая. Почему-то удивилась, что среди ворвавшихся в ее дом нет той милой девушки с украинским певучим выговором, которой она так откровенно рассказала о Питере, навлекая на себя беду.
Не только на себя… Когда они вошли в спальню, Егор сидел на кровати в расстегнутой на груди рубахе, по счастью, в брюках и в одном носке: другой носок он держал в руках. С ним говорили очень вежливо, попросили проехать с ними, чтобы помочь выяснить некоторые обстоятельства. Один из пришедших тщетно показывал документы Егору, который в бумажки не смотрел, предпочитая созерцать, словно впервые увиденную редкость, свой носок. Второй начал методично перетряхивать квартиру, и Валентина, просыпаясь от своего временного бесчувствия, осознала, что одним из предъявленных документов был ордер на обыск. Проверила — точно, он и оказался. Владика отпустили в школу; он разом забыл и о пенале, и о потерянной ручке и. только все оборачивался, будто потерянной ручкой был он сам и остался лежать где-то в дебрях этой враз очужевшей, вздыбленной квартиры. Даня перестал скулить, боясь отвлекать взрослых: происходит что-то опасное и по-взрослому непонятное, где всем не до него, а значит, надо сжаться и терпеть, когда оно закончится и прояснится. Уголком застывшего сердца Валентина испытала благодарность к младшему: стойкий растет человечек!
Егор тем временем все так и сидел, словно на него перекинулось Валентинино оцепенение. Он никого ни о чем не просил, никого не проклинал. Хотя, если честно, имел на это право… Ледяная корка, которая сковала Валентину, пошла глубокими черными трещинами, словно уже наступила весна, из трещин хлынула горячая вода, почему-то соленая, и оказалось, что это слезы. Заливаясь слезами, Валентина опустилась на колени перед Егором, и вынула из рук злосчастный носок, и принялась натягивать его на безжизненную, холодную и волосатую ступню с желтыми обломанными ногтями, и сокрушалась, что у нее не нашлось времени позаботиться, последить, стрижет ли муж ногти, и слезы капали на эти ноги и на носок. |