Изменить размер шрифта - +
В другом конце столовой, возле буфета, стояла девушка и ждала, когда можно будет забрать у нас тарелки. Французы, как правило, относятся к детям крайне терпимо и мягко. Ясное дело, кто-то должен хоть что-нибудь сказать. Кто-то должен вмешаться — но не я.

Я опрокинул еще один стакан вина. Семья обитает в неприкосновенном, замкнутом пространстве. За стенами, как зримыми, так и сугубо номинальными, она выстраивает собственные правила, только для своих. Девушка подошла и убрала с моего столика. Потом вернулась еще раз, чтобы взять с семейного столика салатницу и поставить чистые тарелки. Мне кажется, я понял, что в этот момент произошло с мальчиком. Пока стол готовили к следующей перемене блюд, пока подавали тушеного кролика, он начал плакать; с каждым приходом и уходом официантки возникало подтверждение тому, что после пережитого унижения жизнь идет своим чередом. Чувство заброшенности сделалось тотальным, и он больше не в силах был сдерживать свое отчаяние.

Сперва он дрожал всем телом, сопротивляясь изо всех сил, но потом его прорвало: тошнотворный ноющий звук постепенно делался все громче, несмотря на упреждающе выставленный палец матери, а потом он и вовсе разросся в вой, перемежающийся отчаянной, на всхлипе, попыткой набрать в грудь воздуха. Отец отложил очередную сигарету, которую совсем уже было собрался прикурить. Он выдержал короткую паузу, чтобы выяснить, что последует за этим долгим вздохом, и, как только плач возобновился, рука его описала над столом широкий полукруг и он ударил мальчика в лицо тыльной стороной ладони.

Это было просто невозможно, мне показалось, что мои собственные глаза обманули меня, взрослый мужчина просто не может ударить ребенка вот так, со всей силы, вложив в удар настоящую, взрослую ненависть… Голова у мальчика откинулась назад, удар отшвырнул его вместе со стулом едва ли не к самому моему столику Спинка стула с грохотом ударилась об пол и спасла голову мальчика от неминуемого увечья. К нам уже мчалась официантка, взывая на ходу к мадам Орьяк. Я не собирался вставать, но как-то сам собой оказался на ногах. На долю секунды я перехватил взгляд парижанки. С места она не двинулась. А потом медленно кивнула. Молодая официантка собрала мальчика в охапку и села рядом с ним на пол, издавая тихие, хрипловатые, как будто на флейте сыгранные восклицания. Звук был приятный, и я помню, что думал как раз об этом, когда подходил к семейному столику.

Жена уже вскочила со стула и кричала на официантку:

— Вы ничего не понимаете, мадемуазель! Вы только хуже сделаете! Этот паршивец может вопить как резаный, но он туго знает, чего хочет. Упрямей некуда.

Мадам Орьяк не показывалась. И снова я не принимал никакого решения, не просчитывал заранее, во что я ввязываюсь. Мужчина закурил сигарету. У меня стало чуть легче на душе, когда я заметил, что пальцы у него дрожат. На меня он не смотрел. Я говорил чистым, дрожащим голосом, на довольно правильном, хотя и совершенно сухом французском. До виртуозного мастерства Дженни мне было далеко. Французский язык мигом вознес мои слова и чувства до театральной, рассчитанной на эффект серьезности, и, пока я стоял возле столика, на краткий миг мне явилось весьма патетическое видение: я представил себя в виде одного из тех безвестных французских граждан, которые в переломные моменты национальной истории возникают из ниоткуда, чтобы произнести слова, которые затем история увековечит в камне. Была это клятва в зале для игры в мяч? Был ли я Демуленом в «Кафе де Фуа»? По правде говоря, и сказал-то я дословно следующее:

— Мсье, бить ребенка подобным образом недопустимо. Вы животное, животное, мсье. Вы что, боитесь драться с людьми, не уступающими вам ростом? Иначе бы я с удовольствием набил себе морду.

Нелепая оговорка в конце заставила мужчину расслабиться. Он улыбнулся и отодвинул стул от стола. Он видел перед собой бледного невысокого англичанина, который так и не выпустил из руки салфетку.

Быстрый переход