Перемена давления могла его искорежить. Разлившаяся рядом жидкость могла его промочить. Живее всего, впрочем, представлялся следующий сценарий: огромный чемодан валится на бок и двигает другой чемодан, алюминиевый и с невероятно острыми углами, чей самый острый и самый алюминиевый угол походя поддевает замок на футляре от альта. Самолет встряхивает еще раз, и футляр вскрыт! “София Мари” дрожит в алых бархатных складках, беззащитная, как устрица. Именно тогда третий чемодан, виниловый, цвета грязи, спевшийся с первыми двумя, начинает по-садистски медленное путешествие к краю полки, заканчивающейся прямо над обнаженным альтом. Он нависает. Он покачивается. А затем, набираясь убойной силы с каждой миллисекундой короткого полета, он валится вниз, вдавливая грязное колесико из потрепанной, с заусенцами пластмассы в струны прямо между струнодержателем и подгрифком. Стон, писк, свист освобожденной кишки, хруст дужки, и “София Мари” мертва.
Лунквист уставился в иллюминатор, выдохнул, протер запотевшее от дыхания стекло потной ладонью, стер пот с ладони аэрофлотской салфеткой. Где-то внизу переливались замерзшие не то болота, не то озера – казалось, они передвигались независимо друг от друга, как пятна жира на поверхности бульона.
Симфонический оркестр Сент-Пола, штат Миннесота, летел в Санкт-Петербург на заключительный вечер своего европейского турне – koncert muzyki barokko на Дворцовой площади, приуроченный ни много ни мало к наступлению нового тысячелетия. За исключением оркестра в самолете были одни русские. Авиапассажирами они оказались кошмарными. Целые группы шлялись по салону, не обращая внимания на просьбы пристегнуть ремни и выторговывая многоходовые обмены мест; взрослые мужчины ныли, как дети на заднем сиденье микроавтобуса. Где-то над Финским заливом до Оскара дошло, что почти все на борту, во-первых, страдали никотиновой ломкой, а во-вторых, уже начали отмечать Новый год.
Когда самолет коснулся посадочной полосы, некоторые вежливо поаплодировали, как будто пилот разыграл им багательку. Это был веселый момент, догадался Оскар, но его самого оный момент лишь глубже погрузил в уныние: аплодисменты как будто подчеркивали ненадежность авиации как таковой. Никто не аплодирует, когда поезд тормозит у вокзала. Через иллюминатор Оскар выглянул в Россию. Увидел пару грузовиков-мутантов, сарай с радаром, полосатую “колбасу” на ветру. Аэропорт как аэропорт.
Не то чтобы Оскар был специалистом по аэропортам. Свидетельством тому являлся новенький, противно пахнущий паспорт, дефлорированный считаные дни назад финской визой в Хельсинки. (Дружелюбный пограничник, руководствуясь комбинацией фамилии Лунквист и почти безносого, сливочного лица в обрамлении локонов на два оттенка темнее альбиноса, заговорил с ним не то по-фински, не то по-шведски. “О нет, я американец, – сказал Оскар. – Ну как, корни шведские. Миннесота, слышали? Я чуть-чуть по-немецки говорю, если вам…” – и тут печать в форме кафедрального собора выразительно грохнула по паспортной странице, поставив точку в этом предложении.)
– Йо, – сказал Гейб Мессер, 22B, вторая скрипка, перегибаясь через спинку кресла впереди и хлопая Оскара по затылку. – Россия.
– Ага, – ответил Лунквист. Как по команде, оба повернулись и посмотрели направо, в направлении 21G, где бледный Яша Слуцкер, кларнет в ля и единственный русский в оркестре, сидел по струнке и таращился на далекую горстку деревьев.
– Эй, Сучкер, – позвал Гейб, повернув к себе три головы, в том числе негодующе сверкнувшую лысину тур-менеджера Бурта Вайскопфа. – Добро пожаловать домой, а?
– Пшел нах, – прошипел Слуцкер. C, E и F развернулись к нему, как на теннисном матче. – Я живу в Фалкон-Хайтс.
Гейб, Оскар и Яша были самыми юными музыкантами Симфонического оркестра Сент-Пола. |