Это поистине царственная ирония. Тут вся философская программа древнего даоса, постигающего бытие духа под знаком праха и ищущего реальность через ее обратный образ. Мудрец, сказано у Лао-цзы, «умеряет свой свет и уподобляется своему праху». Философия дао – это археология жизни, наука следов вечности.
Подчеркнем еще раз: в речах Чжуан-цзы, славящего детскую непосредственность, нет ничего примитивного или наивного (кроме гениальной наивности уметь видеть мир в момент рождения). Чжуан-цзы стоит вне мифа и все же на новом уровне – уровне внефеноменальной пустоты – реабилитирует идею встроенности человека в космическую систему соответствий. Мерой «одиночества» или индивидуальности даосского мудреца оказывается его соотнесенность со всеобщим. Данное обстоятельство иногда служит поводом для сближения даосского миросозерцания с внешне сходными нормами культуры в других цивилизациях, в частности с миросозерцанием европейского средневековья. Следовало бы поэтому уточнить своеобразие позиции Чжуан-цзы.
Главная норма средневековой культуры Европы – иерархический порядок и реалистический символизм, т. е. преломление высшей реальности в земных формах. Эта норма делала задачей мысли раскрытие провиденциального замысла, а задачей словесности – наложение высшего порядка на видимый мир (и то и другое, впрочем, предлагалось уже античным наследием). В средневековом синтезе, обязывавшем художника упорядочивать природу, быть, так сказать, садовником в саду природы, естественное преображалось в искусственное. Разложение реалистического символизма дало гуманизм, вырвавший человека из неосязаемых тенет «небесной сети» соответствий.
Чжуан-цзы отвергает метафизический дуализм. Реабилитируя предмет мифотворчества, он одновременно демонстрирует нежизнеспособность мифа и его рационалистических производных. Философема пустоты в известном смысле делает его учение более далеким от мифа, чем философия интеллектуального синтеза. Позиция древнего даоса более созвучна программе модернистской мысли, восставшей против субъективистского рационализма нового времени. Чжуан-цзы разделил бы стремление модернистов к новому образу жизненной целостности, постигаемому через признание безусловного характера всякого бытия (на этом признании зиждется принцип афронта, или коллажа, как способ познания мира). Близок Чжуан-цзы иронический пафос модернизма, который во всех его проявлениях предстает демонстрацией несоответствия формы и содержания в наличной культуре. Функция культуры в модернизме не столько назидательная и информативная, как в классической традиции, сколько игровая и врачевательная. Модернизм в основе своей – философия игрового очищения и ожидания.
Теперь мы можем ответить на главный вопрос, который всерьез возник только в ходе нашего изложения: для чего говорит Чжуан-цзы? Ведь речи его, как стало ясно, не призваны что-либо выражать или передавать и ничего не могут добавить к экзистенциальной стихии языка. Теперь мы можем сказать, что Чжуан-цзы говорит, руководствуясь единственно достойной философа целью: совместить этику и знание, должное и вольное; что им движет стремление к синтезу понимания и действия. Речи Чжуан-цзы, отнюдь не будучи «произвольными домыслами», сообщают о языке, в котором безусловный смысл торжествует над условным значением, мир и всякое суждение о нем собраны воедино, а слово слито с делом в бесконечности дао-бытия. Аутентичное слово Чжуан-цзы – мысленное слово, т. е. слово-мысль и слово, только мыслимое, чаемое. Это слово, которое продлено – или свернуто – до пустоты, хранящей в себе всякую музыку, до точки, объемлющей бесконечность.
Наконец, это слово с двойным дном. Чжуан-цзы знает (т. е. не-знает), что все его слова не могут не хранить (именно: скрывать) смысл, о котором совершенно невозможно рассказать, ибо он не противоречит обыденному значению слов, но и – не слит с ним. |