И думаю: вот прибьёт он сейчас убогого — и сядем мы с ним оба минимум за хулиганство, а то и за убийство. И тут Пашка врезал мне локтем в бок, так, что я аж задохнулся и выпустил его.
И думаю: всё, хана.
А Пашка зарычал:
— Ну всё, выродок, молись! — и ринулся вперёд, а я — за ним.
Но вдруг асфальт под нами треснул, как тонкое стекло. Я даже ахнуть не успел — понял, что падаю. Попытался уцепиться за Пашку, но тот только руками взмахнул — и мы с ним полетели куда-то в чёрный глухой провал.
Я думал, сейчас как ахнемся куда-нибудь в канализацию — но мы летели и летели в бесконечную тёмную пропасть, Пашка заорал, а у меня горло сжалось — а над нами хохотал этот, в колпаке, и его голос, ужасно громкий, наполнил эту темноту, как колокольный звон:
— Начинаем представление! Парр-рад алле! Марш!
И вот тут я и отключился.
Очнулся — и понимаю: мне хорошо.
Как в детстве, когда утром проснёшься в выходной день — ни в садик, ни в школу не надо — и чувствуешь этот самый телесный покой и здоровое тело. Тепло, вокруг — какие-то маленькие уютные звуки… Можно тут же вскочить — но ещё минуточку не хочется.
Невероятно приятно — и тем приятнее, что ведь всё должно болеть же! Две недели, по четырнадцать часов, на ногах, таскали тяжёлое — всё ломить же должно, тянуть… Но нет. И не болит ничего, и удобно лежу.
На сене.
Вдруг сообразил, что именно на сене. Потому что если и есть какое-то лёгонькое неудобство, так то, что травинки колются. И пахнет сеном — и вроде зверями пахнет. Лошадью, там, хищниками… но не воняет, а…
Цирком пахнет.
И вот тут я вскочил.
С кучи сена. В конюшне.
Я понял, что это были за маленькие звуки вокруг: тут жили лошади, дышали, переминались с ноги на ногу, что-то доставали из кормушек и пожёвывали. В неярком свете пары лампочек под матовыми колпаками маленькая и толстенькая рыжая лошадка, поджав ножки, дремала на соломе, а из стойла рядом на меня внимательно смотрела высокая, дико красивая, чёрная и глянцевая лошадь — тёмным и влажным тревожным глазом.
Мне должно было стать очень страшно, но не стало.
Я просто подошёл и погладил лошадь по носу. Нос был бархатный, тёплый, поросший уморительными усами — но лошадь вдруг разинула пасть, где неожиданно оказались здоровенные зубищи, и очень ловко тяпнула меня за пальцы.
Не больно.
И вот тут меня и накрыло.
Она держала меня за руку зубами, я дёрнулся назад, потянул — и пальцы потянулись за мной, как резиновые! Лошадь держала — а они тянулись, они вытянулись сантиметров на тридцать и ещё тянулись!
И я заорал!
Лошадь испугалась и шарахнулась. А пальцы, как резиновые жгуты, которые оттягивали и отпустили, сделали «плямс!» и приняли нормальное, человеческое положение.
Вид у меня, наверное, был просто запредельно идиотский. Поэтому, когда я услышал женский смех — да что там, просто хохот! — даже как-то и не удивился особенно. Просто оглянулся.
Она хохотала так, что вытирала слёзы.
Моя ровесница плюс-минус, очень хорошенькая. Немного, может, полненькая, но не жирная, не тяжёлая туша, а мягонькая такая плюшечка. И личико мягонькое, губки бантиком, курносый носик, и кудряшки облачком, и вся, от грудок остреньких до полненьких ножек, обтянута трико в золотых блёстках, а поверх трико — юбчонка короткая и пышная, из разноцветных треугольников, как у циркачей.
Еле выговорила, прямо задыхалась от смеха:
— Ты это повторить сможешь? Готовый номер же!
У меня сердце ёкнуло.
— Номер? — говорю. — Номер?!
А она подошла и схватила меня за нос. |