Голова ее была женской, лицо длинное, аристократическое, глаза – крошечные черные точки. Ее полная отрешенность являла собой величественный комментарий на тему мрачного спокойствия тех, кто никогда не познает смерть. Расписные деревянные перья, ниспадая на плечи, закрывали и полушария грудей. Вместо рук были крылья, поднятые вверх и откинутые назад так, что их кончики торчали над форштевнем, а главные маховые перья частично заслоняли треугольник браса. Я бы посчитал эту женщину‑птицу абсолютно неправдоподобным созданием (как, несомненно, полагали моряки), если бы мне не довелось собственными глазами видеть анпиел Автарха.
Длинный бушприт переходил в форштевень как раз между крыльями «Самру». Над баком поднималась фок‑мачта, лишь немногим длиннее бушприта. Чтобы освободить пространство для фока, она чуть наклонялась вперед, будто ее подтянули к себе носовые снасти и кливер. Грот‑мачта, напротив, стояла прямо, как некогда сосна в строевом лесу, зато бизань‑мачта отклонялась назад, так что верхушки всех трех мачт отстояли друг от друга значительно дальше, чем основания. Каждая из названных мачт имела косой рей из двух связанных друг с другой и сужающихся по концам перекладин, которые некогда представляли собой цельные стволы молодых деревьев; на каждом рее крепился один треугольный парус цвета ржавчины.
За исключением уже упомянутых глаз и носовой фигуры, а также леера на юте, где алый цвет символизировал высокое положение капитана и его изобилующее кровавыми схватками прошлое, корпус корабля был белым ниже ватерлинии и черным – над водой. Ют тянулся лишь на одну шестую длины «Самру», но именно там находились штурвал и нактоуз, и именно оттуда за отсутствием переплетения снастей открывался самый лучший вид. Единственным внушительным оружием на корабле была поворотная пушка, ненамного крупнее, чем на спине у Мамиллиана, готовая дать отпор и пиратам, и всякого рода мятежникам. Сразу за кормовым леером, на двух железных столбах, изогнутых, как усики сверчка, висели многогранные фонари, один бледно‑красный, другой зеленоватый, как лунный свет.
На следующий вечер я стоял у этих фонарей и слушал глухой барабанный бой, тихий плеск воды под веслами и монотонное пение гребцов, когда заметил на берегу реки первые огни. То были умирающие окраины города, жилища беднейших представителей бедноты; но жизнь теплилась на этих окраинах, а значит, здесь заканчивались владения смерти. Люди готовились ко сну, возможно, еще делили скромную трапезу, знаменующую собой завершение трудного дня. Я видел тысячи добрых дел в этих огнях, слышал тысячи историй, рассказанных у очага. В каком‑то смысле я снова оказался дома; и та же самая песня, что гнала меня в путь весной, теперь перенесла меня назад:
Вдарь, братцы, вдарь!
Теченье против нас,
Вдарь, братцы, вдарь,
Однако ж бог за нас!
Вдарь, братцы, вдарь!
И ветер против нас,
Вдарь, братцы, вдарь,
Однако ж бог за нас!
И я невольно задумался, кто отправляется в дорогу тем вечером.
Всякая длинная история, если изложение отличается точностью, обязательно включает в себя все элементы человеческой драмы, разыгравшейся с тех пор, как первый примитивный корабль достиг берега Луны, – не только благородные деяния и нежные чувства, но и гротеск, комизм и тому подобное. Я стремился изложить здесь неприукрашенную правду, нисколько не заботясь о том, не посчитаешь ли ты, мой читатель, какую‑нибудь из сцен маловероятной или непозволительно пресной; и если батальная сцена в горах изобиловала подвигами (к которым я по большей части не имел отношения), мое заточение у Водалуса и асциан было проникнуто трагизмом, а плавание на «Самру» представляло собой мирную интермедию, то теперь мы перейдем к комедийному эпизоду.
Днем при попутном ветре мы достигли той части города, где стоит Цитадель, то есть значительно продвинулись на юг. Я внимательно смотрел на восточный берег, позолоченный солнечным светом, и наконец попросил капитана высадить меня на скользкие ступени, там, где я когда‑то купался и участвовал в потасовках. |