Иногда я доходила до полного сумасшествия, твердила про себя фразы из письма актрисы, которое прочла у него, чувствовала, что сама себя режу тупым ножом, но не могла остановиться. Но, к счастью, сама острота этих приступов делала их скоротечными, мне удавалось быстро уверить себя, что «после всего» он не мог меня забыть. Дни шли, я ждала, прошла почти неделя, ответа не было, я то и дело смотрела на часы, чтоб проверить, сколько прошло минут с тех пор, как я была у почтового ящика в последний раз. Вечером я подстерегала почтальоншу, она вручила мне конверт, он был адресован отцу. Я поняла, что не выдержу. Сделав первый шаг, я готова была на второй. Получив предпраздничную стипендию, я решила лететь на праздники в Тбилиси. В лихорадке наврала что-то несусветное маме, собралась в минуту, ничего не взяла, кроме сумочки, на такси покатила в аэропорт. Билетов, разумеется, не было, но безумное мое решение придало мне таких сил, внушило такой авантюризм, какого ни до, ни после во мне уж не было никогда. Я выбралась на поле, нашла экипаж, тбилисского самолета, врала несусветное и им: что мой жених в армии, что он пролетом в Тбилиси один день, что это — один шанс нам увидеться в этом году. Наверное, я была в таком трансе, слезы катились из глаз, и врала так трогательно и натурально, что они взяли меня, смущенно поглядывая на мой вполне плоский живот. Я летела в кабине, сперва вид Москвы внизу меня несколько успокоил — я добилась своего, — но к концу полета снова разрыдалась, вспомнив, что никакого жениха у меня нет, я в мире одна, а он — меня забыл. Я рыдала так, что деньги взять с меня пилоты отказались… И вот я подкатываю к его дому. Что творится со мной — не передать, будто от того, окажутся ли на месте знакомая улица, знакомый перекресток, все и зависело. Все, впрочем, оказалось на месте. По лестнице я поднималась, скрючившись от страшного ощущения внутри, внизу живота. Это был адский страх. Я была уж перед самой дверью, как услышала этажом ниже голоса. Не помня себя, бросилась на пролет вверх, голоса стихли. На цыпочках я снова приблизилась к двери. Чувство, что пришла воровать, лишь усиливалось. Я, трясясь всем телом, нажала кнопку звонка. Открыли так быстро, что мне уж не удалось бы сбежать. На пороге стояла нестарая, статная, красивая женщина с горделивым тяжелым лицом, очень строгим. Посмотрев в это лицо, я не могла вымолвить ни слова, молясь про себя невесть кому. Некоторое время обе молчали. Потом, довольно резко, женщина спросила с явным грузинским акцентом:
— Вы Людмила?
Я поперхнулась.
— Я прошу вас, — сказала она раздельно и даже по-своему мягко, — больше сюда не приходить.
Это не было просьбой, это было неумолимым условием. Я не успела даже удивиться тому, как она это сказала, — так, словно я могла «прийти» в любое время, словно жила на соседней улице. Я попятилась, боком стала спускаться по лестнице, она стояла в дверях, не уходя, провожала меня полным величавой гордости и спокойствия взглядом. Спустившись на десяток ступенек, я не выдержала, отвернулась, бросилась бегом вниз, потом бегом — через двор, на другую сторону улицы, по улице — вниз, к реке, наталкиваясь на прохожих, охваченная ужасом, тем путем, каким провожал он меня в то, последнее утро. Не было ни обиды, ни отчаяния. Была та пустота, которая открывается за всеми границами отчаяния. В эту-то пустоту я готова была броситься с головой и выбежала на мост, взглянула в черную, стремящуюся внизу воду. Одна секунда оставалась мне до того, как прыгнуть вниз. Каким-то неведомым образом я почувствовала, что мне надо оглянуться. Ко мне шла его мать. То есть, я поняла сразу, это была не она, не совсем она, но сходство было разительное: та же величавость, те же расправленные плечи и тяжелая гордая голова, то же спокойствие в чертах изумительно красивого лица. Она подошла и протянула ко мне руку, не для того, чтобы взять мою, а лишь для того, чтобы поманить. |