Изменить размер шрифта - +
И чем дольше, тем верней: единство с немятежным парением птицы, волнение до дрожи, но — под стать орлу — тоже безмятежное. И отступало все другое. Нынешнее отодвигалось, стягивалось в пустячок микроскопичней точки в небе, прошлое уходило вовсе. Словно писал, писал, но неудачно — скомкал и выбросил черновичок. И только одно: законченность каждого круга, неспешность, бесконечность, небесная легкость, непрерывающаяся воздушность, но и обманность сладкая. Будто ведет скрипка, пропадает, и чем томительней пауза, тем невозможней угадать, где возникнет летящая птица вновь.

Не утирая пот, обильно струившийся от подмышек на каменное крошево, не шевелясь, не дыша — слушал. Каким видит птица сверху его самого? Представилось: глубоко внизу подрагивают веточки саксаула. Шевелятся извивы теней, вьется песок под ветром. Кремнистое поле, камни с красным, зеленым отливом, и среди зыбкого многоцветного сияния — крохотное недвижное тельце человека. Будто обронил его кто с высоты. Распростерто оно, придавлено, припало к камню, утихло. Жалким должно казаться, нескладным, виноватым, что срослось с землей, что не в силах над ней приподняться.

Но и орлиный полет не волен.

На слоистой скале, нависающей над иссохшим руслом, слеплено гнездо. Вокруг и внизу все забросано клоками шерсти, забрызгано пометом, засыпано давними, белыми и нынешними, с целой еще роговицей, обломками черепашьих панцирей, на которых видно кой-где сгнившее мясо. Торчат из гнезда три-четыре слепые головки на худых уродливых шеях. Шеи тонкие, в редком желтом пуху, сквозь который просвечивает розовая пупырчатая кожа. Птенцы бормочут что-то, разевают тоскливо слабые горбатые клювы… Он оглянулся. Сонно, разморенно разлеглась повсюду немая морщинистая земля. А орел все летел, летел.

Сперва действительно ни о чем не вспоминал. Первые дни дивился, что там, где должна, казалось, раздаваться боль, гудеть незаполнимая пустота, нет ничего. Даже пустоты нет. То ли подпадаешь под наркоз, усыпленный пустынностью вокруг. То ли долгая дорога в эти места, жаркая, тряская, путаная, словно сбивчивый сон, отсекает разом все, что было. И минутами кажется неверным то, что звалось прошлой жизнью. И секундами сомневаешься — была ли она, прежняя жизнь…

Орел скрылся с глаз. Володя опустил веки. Разом стало жарко лицу, словно веки давали тень. Он облизнул губы. Поправил сбившуюся шапочку с бутафорским по здешнему солнцу козырьком. Но за флягой поленился спускаться, ладонью прикрыл глаза. Глянул на небо, но глаза устали, жгло зрачки даже сквозь щели меж красными сомкнутыми пальцами.

Орел должен был вернуться. Прошли те секунды, которых хватало птице описать широкое полукружие. Но небо оставалось пустым. Лишь легкий дым облачков едва заметно относится в сторону. Час назад бледные перья стыли в душном небе неподвижно. Поднимается ветер, решил он. К вечеру будет спускаться. И если погода не изменится, к ночи задует с севера. Это и лучше, чем эдакая тишина.

И то сказать, занесло его. Впервые оказался в подобной компании. Добропорядочность, скука, но ни одного приличного лица.

Затылку стало больно. Голова шла кругом. Под нещадным солнцем опаленной коже было холодно. И сколько ни жмурился, в ослепших глазах стояло близкое, рукой достать, небо… Сумасшедшая зима, думал он, пустой сумасшедший год. Нервы, нервы, мелочи. Ревность, обиды, подозрения, ссоры, мелочи. Все одно и то ж, и дни отбрасываются, как костяшки на счетах… Он долго лежал так. Сжимал веки, и на груди было слышно чужое жаркое дыхание. Мягкой кистью, обмакнутой в горячую краску, провели по ногам. Загорелись руки. Пылающее облако окутало лицо и шею, стало трудно дышать… Но разве он бунтовал? Поначалу не любил сидеть дома, ее тоже тащил с собой. Позже сам — то на охоту, то в преферанс, а при ласковых встречах не всегда скрывал раздражение. Но тогда не было Машки. А потом — потом разве он не сказал себе, что нет у него ничего, кроме них двоих.

Быстрый переход