– Люблю вас за это.
Обмен приветствиями продолжался еще минут десять. Привлеченные шумом, к костру постепенно подтягивались другие бомжи, и вскоре вокруг доктора и Петра сгрудилось около двух десятков бродяг. Каждому хотелось лично поздороваться с вновь прибывшими.
– А теперь, братва, – крикнул доктор, когда церемония приветствия подошла к концу, – выгружайте все из этой тачки. Это все ваше. Сегодня мы будем гулять. Кто сказал, что мы чужие на этом празднике жизни?..
Дважды повторять не пришлось. «Рафик» опустел в считанные минуты. Вскоре у костра уже красовалась новогодняя елка, наряженная и украшенная лично доктором. Тут же сложили съестные припасы и выпивку.
Основная часть населения «бомжеубежища» сошлась у костра дела Евсея и кольцом расположилась вокруг огня. Каждый пришел со своим стаканом, кружкой или черпаком: другой посуды бродяги, как правило, не имели. Атмосфера в лагере в корне изменилась: чувствовалось воодушевление, предпраздничное возбуждение и оживление, в обычно тусклых, безжизненных глазах бомжей засветились веселые огоньки, а на их небритых и немытых физиономиях заиграли радостные улыбки.
Появился гармонист и заиграл какую‑то залихватскую мелодию, кто‑то хрипло, фальшивя, затянул песню.
Дед Евсей и доктор суетились больше остальных. Когда, наконец, все приготовления к празднику были окончены, бутылки откупорены, колбаса и хлеб порезаны, соленые огурцы выложены прямо на газету, а бенгальские огни розданы всем присутствующим, доктор поднялся со стаканом водки в руке и призвал всех к тишине. Шум у костра мгновенно утих.
– Мужики, я не мастер говорить длинные и красивые речи, – начал он свой тост. – Поэтому буду краток. Я хочу поднять этот стакан за ту искорку, порой крохотную и едва заметную, искорку, которая живет в сердце каждого из вас и поддерживает в самые тяжелые минуты вашей нелегкой жизни, ту самую искорку, которой жив каждый русский человек и без которой все мы гроша ломанного не стоили бы. Я хочу выпить за надежду.
При всеобщем молчании доктор опорожнил свой стакан.
– За надежду! – подхватил полковник Коля. – За нее, родимую!
Еще секунд двадцать полной тишины, пока люди пили водку, припав жадными губами к своим стаканам и кружкам – а потом тишина вдруг разом разорвалась. Посыпались ответные тосты, одобрительные возгласы, смех, кто‑то хлопал доктора по плечу, кто‑то клялся ему в вечной дружбе, кто‑то пускал слезу.
Веселье набирало силу.
Дед Евсей оказался рядом с Петром.
– Как живешь, Петенька? Вижу, прифрантился ты, на человека стал похож. Работаешь?
Петр кивнул.
– Работаю, дед, тружусь, жить‑то ведь на что‑то надо. Да я и могу без дела сидеть.
– И правильно. Не хрена тебе по помойкам шастать и бутылки пустые собирать. Я сразу понял: есть в тебе какая‑то жилка, не приживешься ты в бомжах. Я ведь тебя еще тогда насквозь разглядел, когда ты от водки чуть было коньки не отбросил. Пьешь сейчас‑то?
Петр мотнул головой.
– Завязал, дед, завязал подчистую. Так, за компашку с доктором грамм по сто, бывает, вечерком тяпнем, для поддержания беседы, а так чтобы напиться – ни‑ни. Да и не тянет что‑то.
– Одобряю. Не нужна тебе, Петенька, эта зараза. Жизнь у тебя вся еще впереди, сейчас сгубишь, потом поздно будет на попятный идти… А доктора нашего крепко держись, сынок, он мужик что надо. Редкой души человек. Один он, понимаешь, один на всем белом свете, не на кого тепло свое излить, вот он к тебе и приклеился. Смотри, не оттолкни его.
– А отчего ж он один?
Дед Евсей на минуту задумался, закурил папиросу.
– Была у него жена, – сказал он, – да года три назад умотала в Тверь с каким‑то офицеришкой. |