|
Передвигаясь с ленты на ленту, посмотрел, как мимо проплывает напечатанная «ЭЛЕГИЯ», и дыхание занялось. Буквы были намного резче и безмятежнее чернил на тетрадной бумаге.
Случайная строчка потащила взгляд по тексту. От слов детонировали воспоминания – и яркость их заслоняла то обстоятельство, что слова-то не его – во всяком случае, вот это… или… Зубы разжались за сомкнутыми губами; а теперь разжались и губы. Он беззвучно вздохнул. Мое стихотворение, подумал он, ужасно взволнованный, ужасно счастливый.
– Я ненароком прочел кое-какие ваши заметы. Меня всегда это забавляло – как писатели исписывают бесконечные страницы, анализируя, отчего не могут писать, – видит бог, я и сам так делаю.
– Чего?
– Очень, очень часто ваш эстетический анализ приоткрывал мне суть самых сложных задач, которые вы решали собственно в работе. – Мистер Новик поднес к губам чашку. – У вас замечательно критичный ум, и проблематику стихотворения вы постигаете весьма проницательно. Меня это сблизило с вами. И что важнее всего, разумеется, – сами стихи становятся существенно глубже в свете вашего…
У Шкета закачалась голова.
– Ой… – Он снова закрыл рот, открыл в мимолетном приливе желания, силой своей ослепительного, оставить все как есть, и пусть недоразумение преобразится в надувательство.
Новик осекся.
Проморгавшись сквозь отлив, в паузе, означавшей, что его уже раскрыли (он пошарил в осколках памяти, поискал в прошлом намерение обмануть, чтоб опереться на него сейчас, в момент откровенности), Шкет сказал:
– Все остальное… эй, я этого не писал.
Седая голова Новика чуточку склонилась набок.
– Я просто нашел тетрадку. – Отчаянное смущение схлынуло, и теперь сердце колотилось тяжело и медленно. – Она вся была исписана, но только с одной стороны. А на оборотах я писал… свое. – В глубине глаз напоследок трепыхнулся жар.
– А, – сказал Новик, стараясь удержать улыбку на лице, – неловко получилось. Дневник писали не вы?
– Нет, сэр. Только стихи.
– А, я… что ж, видимо… ой, мне правда очень неудобно. – И улыбка стала смехом. – Что ж, похоже, я в очередной раз выставился в весьма дурацком свете.
– Вы? Нет, – сказал Шкет и понял, что злится. – Надо было сказать. Я, когда отдавал вам тетрадку, просто не подумал. Правда.
– Ну конечно, – сказал мистер Новик. – Нет, я лишь о том, что ваши стихи – это ваши стихи. Они сами по себе. Что бы я о них ни сказал, это их не изменит, и что бы ни сказали вы – или что бы я вам ни приписывал, – их не изменит тоже.
– Думаете?
Новик поджал губы:
– Вообще-то, не знаю. Но решительно не вижу, как писать поэту, который так не думает.
– Почему вы уезжаете, мистер Новик? – Шкет заговорил, имея в виду протянуть ниточку; но, сказав, заподозрил, что с тем же успехом вопрос может ее и отсечь, а собственное смущение и конфуз Новика лучше больше не трогать. – Вам тут плохо удается работать? Беллона вас не вдохновляет?
Новик согласился с этим отсечением, обозначил свое согласие глотком кофе.
– Отчасти, пожалуй, так и есть. Изредка появляется нечто и напоминает мне, что я – порой я был бы рад, если бы такое происходило чаще, – все-таки поэт. Как там у мистера Грейвса? Все стихи – о любви, смерти или смене времен года. Так вот, здесь времена года не сменяются. Поэтому я уезжаю. – Его серые глаза блеснули в завитках пара. – В конце концов, я же просто гость. |