Изменить размер шрифта - +
Где в этом городе центр? – гадал он и шагал – левую ногу чуточку свело, – а дома вновь поднимались навстречу, готовясь его принять.

Освободившись от имени и цели, что я получаю? Мне даны логика и смех, но нет доверия ни глазам моим, ни рукам. Сумрачный город, город без времени, щедрый сапрофитный город; настало утро, и я скучаю по ясной ночи. Реальность? К ней я близко подобрался лишь однажды – когда безлунной ночью в пустыне Нью-Мексико задрал лицо к остриям звезд в этой священной, освещенной тьме. День? Там он прекрасен, это правда, застывает в многослойном пейзаже краснотой, латунью и синевой, но кривится, как само расстояние, и все реальное сокрыто бледным преломлением.

Дома, костистые и загроможденные резьбой, на разной высоте каменно шелушащиеся: окно, притолока, подоконник и карниз складываются узором в десятке плоскостей. Оседающие клубы задевали их, замахивались на пылинки, которые им не хватало плотности сдвинуть, растекались по тротуару и распадались медленными взрывами, что видны за два квартала – а как дойдешь, уже исчезли.

Мне одиноко, подумал он, а прочее терпимо. И задумался, почему одиночество у него – почти всегда сексуальное переживание. Он сошел с тротуара и зашагал вдоль неровной колонны старых машин – все, что припарковано в этом квартале, не новее 1968-го, – а в мыслях: ужасно то, что в этом вневременном городе, в этом беспространственном заповеднике, где любой упадок возможен, эти сомкнутые стены, увитые кружевом пожарных лестниц, ворот и бойниц, слишком непрочны, его не удержат, и от меня, подвижной точки, он словно растекается потоками и струйками по всему нестойкому стволу. На миг ему представилось, что эти стены стоят на штырях и управляются подземными машинами: когда он прошел, они могут внезапно развернуться, разойтись на этом углу, сойтись на том, точно в исполинском лабиринте – неизменно переменчивом, а посему непознаваемом…

Когда на улицу выбежал грузный человек, Шкет первым делом узнал тускло-зеленую шерстяную рубаху без воротника. Человек выскочил из переулка, затопотал по тротуару, увидел Шкета и свернул к нему. Один из вчерашних белых прихожан церкви.

Мясистое лицо, красное и усеянное каплями пота, тряслось над ходящими туда-сюда кулаками. Макушка под желтой дымкой шла пятнами; волосы на лбу лежали латунным ломом.

Шкет вдруг начал пятиться.

– Эй, полегче…

– Ты!.. – Человек бросился на него. Пальцы его запутались в Шкетовых цепочках, потянули. – Ты этот, который… – Разобрав мексиканский акцент, Шкет обыскал израненную память. – Когда я был… ты не… нет? Ты, пожалуйста… не надо… – пропыхтел человек сквозь мокрые губы. Глаза у него были кроваво-коралловые. – Ой, пожалуйста, а ты не… ты же был внутри, да? Я… это, если будешь так дурить, они… – Губы его сжались; он перевел взгляд на дальний тротуар, потом обратно. – Ты… А, Шкет! – И выдернул руку из путаницы звеньев, а Шкет между тем думал: нет, он сказал не «Шкет», он, наверно, сказал «шкет» или даже «нет». Человек тряс головой. – Нет, ты же будешь… Эй, не надо так…

– Слушайте, – сказал Шкет, пытаясь ухватить его за локоть. – Вам чем-то помочь? Давайте я…

Человек шарахнулся, чуть не упал, кинулся бежать.

Шкет сделал два шага следом, остановился.

Блондинистый мексиканец споткнулся о дальний бордюр, упал на колено, вскочил и нырнул в переулок.

В голове у Шкета крутился мексиканский голос из коридора за дверью Ричардсов; разные обмолвки Тринадцати; амфетаминовый психоз? А затем мысль, прозрачная и всепобеждающая:

Он… псих!

Что-то просыпалось по животу, щекочась, точно колонна насекомых.

Быстрый переход