|
– Я думал, может, Ланью застану.
Тэк сцепил руки:
– Я ее не видел. Мадам Б., наверно, знает, где она. – И расцепил. – Эй, читал в «Вестях» рекламу – на всю третью полосу растянули. Поздравляю. – Тэк сдвинул брови. – Кстати, а ты-то чем занимался, когда явился великий белый свет? Точнее, оранжевый. Есть соображения? Надо же чем-то время занять, пока ждем, наступит ли завтра.
Шкет оперся грудью на сплетенные пальцы:
– Не знаю. Я особо ничего не делал. Со мной всякие люди были. Они, по-моему, испугались сильнее. Знаешь, я сначала подумал… – (Бармен выставил бутылку пива.) – Нет, это идиотизм. – Шкет подтащил бутылку к себе, оставив полосу влаги на стойке. – Да? – В ней мерцали свечи.
– Что?
– Я хотел сказать: я сначала подумал, что мне это грезится.
– Если б я сейчас проснулся, мне бы сильно полегчало.
– Нет. Я не о том. – Шкет раз, и другой, и третий, и четвертый, и пятый оторвал бутылку от влажных колец внахлест. – Когда оно вставало, я сходил посмотреть; и подумал, что, может, сплю. И вдруг проснулся. В постели. Но когда встал, оно никуда не делось. И потом, когда зашло, я опять лег. И до сих пор, – он улыбался сам себе, пока улыбка не пересилила судорогу и по-дурацки не выскочила на лицо, – я не знаю, что мне пригрезилось, а что нет. Может, я видел не больше капитана.
– Ты уснул?
– Я устал. – Собственный ответ Шкета рассердил. – А ты что делал?
– Господи, я… – (Бармен принес Тэку бутылку.) – Что делал я? – Тэк фыркнул. – Я увидел свет из-за бамбуковых жалюзи – помнишь, у меня висят? – и вышел на крышу глянуть. Минуты три смотрел, как оно встает. А потом психанул.
– И что сделал?
– Спустился по лестнице и просидел там в темноте с час… наверно. У меня паранойя насчет радиации… не, ты не смейся. Может, мы в ближайшие шесть часов начнем лысеть, все капилляры полопаются. В конце концов мне стало страшно сидеть в темноте, и я пошел еще посмотреть… – Он перестал рисовать бутылкой мокрый круг. – Хорошо у меня хоть сердце здоровое. Эта штука полгоризонта сожрала – смотрю на один край, другого не вижу. Смотрю туда, где крыши его отрезают, – и не вижу верха. – Его бутылка зарокотала по стойке. – Я ушел обратно на лестницу, закрыл дверь и заплакал. Плакал часа два. Не мог успокоиться. Пока плакал, много о чем успел поразмыслить. В том числе, кстати, о тебе.
– Что?
– Помню, сидел и думал, не таково ли безумие изнутри… а, ну вот, ты обиделся.
Шкет не обиделся. Но теперь подумал, что, может, стоило бы.
– В общем, извини. Такая у меня была, короче, мысль.
– Ты правда так испугался?
– А ты – нет?
– Вокруг многие испугались. И я тоже примерял, что это за ужас может быть. Но если это был один из них, я ничего поделать не мог.
– Ты и правда почти такой чудик, каким тебя все изображают. Слушай, когда балансируешь на краю, когда выясняется, что земля и впрямь кругла, когда узнаёшь, что все-таки убил своего отца и женился на матери, или когда смотришь на горизонт, а там восстает такая фиговина… ну, это, – хоть как-то по-человечески откликнуться ты должен? Засмеяться, заплакать, запеть, я не знаю! Нельзя просто лечь вздремнуть.
Шкет потоптался в руинах своей паники:
– Я… смеялся много.
Тэк опять фыркнул:
– Ладно, значит, ты все-таки не малахольный, чему я бы отнюдь не обрадовался, а просто храбрый, как все твердят. |