|
. Хочешь, я?.. – Еще шаг. – Эй… ты чего добиваешься, ну? – Его рука заползла в цепи на шее, заплелась вокруг них.
– Уж не знаю чего, – ответил Шкет, – но, похоже, не без успеха. – Все мускулы лица напряглись; он опять вышел в коридор.
В гостиной шумели. Донесся смех Кошмара. Его прорезал смех Леди Дракон.
Словно внезапно обжегшись, Шкет пощупал под жилетом на спине и вытащил книжки из-под ремня. Обе помялись. У одной потерта и грязна передняя обложка. У другой задняя.
– Эй, ну кончай, солнце, кончай! – завопил Кошмар. – Ты чё со мной делаешь, а? Ты чё… – И взрыв хохота.
– Я только спросила, – с истерической расстановкой объявила Леди Дракон, – не хочешь ли ты, сука, кофе… – Последний слог обратился в визг, рассыпался контрапунктом Кошмарову смеху, и оба плюхнулись в цистерну веселья.
Шкет укрылся в туалете.
Спустив штаны до колен, сел. От беглого пузырька свело живот; судорога прошла. Он испустил газы и понял, что в брюхе ничего нет.
Он перевернул книжки, полистал одну, затем другую. Собрался хотя бы одно стихотворение прочесть целиком. Спустя минуту заметил, что раздумывает не о том, какое прочесть стихотворение, а в какой книжке его прочесть. Неуют в животе – это что, призрак газов? Нет.
Он положил по книжке на ладонь, покачал. На написание всего этого было потрачено время. Время – это утра, когда морщился лоб и услужливо стихала трава за краем одеяла; вечера в баре, где свет свечей размечал бутылки с разным содержимым разной высоты, как поршни в двигателе; обрушенные бордюры по бокам, а он сидел, и кончик ручки жег ему средний палец. Пока писал, не думал хоть что-нибудь вернуть. Но перспектива публикации как-то убедила его, будто творится магия, которая отчасти вернет ему in tacto (не memoriam) то, что расшвырял этот город. Ныне, пред лицом дефективных объектов, это убеждение опознано по своей ложности. Но едва оно, спастическое и спотыкливое, умерло, пнув его в живот, он понял, что оно было подлинно и несомненно, как любая среда – как воздух для птицы, вода для рыбы, земля для червя.
Он был обессилен – бессилием, что истребляло нужду. А постижимой виделась только нужда попытаться вновь; написать новые стихи, составить из них книжку, репродуцированием придать ей подлинности, дать этому глюку еще один шанс!
Писать ему было нечего. Не приходило в голову, каким будет еще одно его стихотворение, как оно запоет, как оно хотя бы выглядеть-то будет? Вот почему, подумал он, это называется «творение»? Текстура глаза, рябь воздуха вокруг поглотили всё. Ничего не осталось (…о том, что ты видишь вокруг, что творится с тобой, что ты чувствуешь. Нет). Нет. Что-то должно быть… сотворено. Как было сотворено вот это.
Напряглась мышца плеча.
Некогда он таких вещей боялся:…от стенки сосуда отрывается тромб, мчится к сердцу, закупоривает клапан! Привычка вызвала дрожь.
Дыхание перехватило, а он ухватил штаны и книжки, которые уронил. Манекен, закованный в цепи и окровавленный, прислонялся к бачку и снизу вверх благостно лыбился левому соску Шкета. Тот почесал сосок, вновь сунул книжки под ремень и вышел.
В комнате у Денни взобрался по лестнице – сразу на вторую перекладину. Подбородок сровнялся с платформой.
– Эй, просыпайся!
Денни не проснулся, поэтому Шкет долез, оседлал его и обеими руками обхватил за голову.
– Эй!
– Блин!.. – Денни попытался перекатиться на спину. Одна рука вырвалась и замахала. – Блядь, ты чего?..
– Давай вставай! – Шкет усилил хватку, и руки Денни сжали ему запястья.
– Ладно! – сказал Денни; щеки ему сплюснуло, и голос исказился. |