— Я офицер, дворянин, а не уличный вор!
— Вы больше не офицер! — Вице-адмирал встал, его живот навис над столом, с презрением посмотрел на валенки Бестужева. — Вы больше не дворянин! Вы только есть государственный преступник. И я льщу себя надеждой, что вас примерно вздернут на рее. Увести!
Дохтуров принес Бестужеву с квартиры Абросимовой его шинель, из своего дома — офицерские сапоги. Связывая ему руки сзади, виновато сказал:
— Выполняю приказ…
«Давай, Паша, давай, — усмехнулся Бестужев, — высоко вознесешься. А мне теперь недолго ждать свои двенадцать пуль».
У крыльца пофыркивали кони, впряженные в сани с волчьей полостью. Два жандарма сели по бокам Бестужева. Заскрипели полозья.
Позади остались Якорная площадь, полосатая будка у шлагбаума на цепи. Свежие кони легко несли сани. Их заносило на поворотах, комья снега вырывались из-под копыт, залепляли глаза. Мчались наперегонки звезды ночного неба, на берегу частоколом маячили ели. Кучер, привставая, временами покрикивал:
— Пади, пади! — и щелкал кнутом над крупами.
Кони храпели, пристяжная извивалась кольцом, словно винясь за малую помощь.
Жандармы, похожие друг на друга — мордатые, оба в усах, — словно согревая, сжимали с двух сторон Бестужева. Закурив дешевые сигары, предложили и ему. Он затянулся раз-другой — от голода закружилась голова, подступила тошнота — выплюнул сигару.
— Не идет!
Николай Александрович прикорнул. Где сейчас братья, что с ними? А Рылеев, Арбузов? Как, наверно, волнуется матушка. Успела ли возвратиться в Кронштадт Люба и рассказал ли ей муж о том, что произошло? Небось спит безмятежно главный радетель российского флота фон Моллер. А великому артисту Аполлинарию грезится, что он получает внеочередное чиновничье звание.
Бестужев открыл глаза, пошевелил затекшими руками. Луна лила синий свет на лед Невы. Сколько трупов исчезло в ее прорубях?..
Они въезжали в город. Застыли громады домов. За их окнами торжествовали победители, горевали побежденные. Лились женские слезы, надрывались сердца. Вместо сожженных писем и дневников стыли в холодных каминах груды пепла. Писало доносы извечное племя наветчиков.
В какую из квартир, гремя саблями, врываются сатрапы? Кто прощается со своей семьей? Кто ждет стука в дверь и смотрит в окно — не остановилась ли зловещая карета? Десятки их подкатывают в сей ночной час к Зимнему дворцу, волоча улов правдолюбов.
Успела ли Элен сжечь письма, в том числе и Любови Ивановны?
Луна теперь ярко светила над Петропавловской крепостью, шла дозором от башни к башне, проверяла посты у сводчатых ворот, освещала зарешеченные глазницы. На Сенатской неохотно стреляли искрами утомленные костры.
— Приехали! — кучер остановил коней.
«Вуале ту»,— сказал себе Бестужев.
Глава пятая
ДВА НИКОЛАЯ
И человек лишен простой свободы
Судить и думать, быть самим собой.
Царь не спал уже третью ночь. Приводили и уводили арестованных… Ему доставляло наслаждение допрашивать каждого из возможных убийц. Он точно знал, с кем как надо себя вести: одного он устыжал, журил, на другого кричал, топал ногами, грозил смертью, третьему обещал за откровение «полное прощение», советовал «подумать о душе». И посылал коменданту Петропавловской крепости Сукину записки: «Содержать строго», «Наистрожайше, как злодея», «Заковать в ручные железа», «Содержать на хлебе и воде».
В конце концов, устав, царь, сидя у ломберного столика, вздремнул, упершись подбородком в ладонь. Сначала ему привиделся учитель детских лет генерал Ламздорф, розгой укорявший его за леность, потом — учения на плацу. |