Если ранее он только и думал — может, возвернут гвардейцы, может, из прежде пригретых кто заступится, может, к власти в Питербурхе кто другой придет или смягчит приговор Верховный тайный совет, — то теперь, у изголовья мертвой Дарьи, все это отодвинулось. Неотрывно глядя на меловое лицо жены, он говорил неслышно: «Прости, Дарьюшка, что судьбу твою и детей порушил, прости… Кабы можно было возвернуть прошлое, все отдал бы по своей воле, только б жила ты, счастливы были дети».
…В полдень гроб с телом Дарьи понесли к деревянной церквушке на косогоре у реки.
Застыли в белом майском наряде яблони, окропленные быстротечным дождем. Пьянило чистое дыхание Волги, катящей вечные волны. Птицы пением славили весну. Легкокрылые тучки беспечно плыли по голубому небу, перехваченному семицветным кушаком радуги. В палисадах фиолетово цвела сирень-синель, и ветерок шевелил ее гроздья.
Все было, как всегда, только не было Дарьюшки, только в гробу под рукой ее лежала записка с именем помершей.
Он упал лицом на ее грудь и застыл. «Далеко же занесла тебя смерть, горлинка моя, свет мой и радость».
Выла Тимуля. Судорожно дергалось одутловатое лицо Мартына.
Мария припала к матери. Жалобным, детским голосом вскрикивала, вопрошая и умоляя:
— Матушка… Неужто никогда боле не увижу тебя, матушка?..
Вонзаясь в сердце, входили гвозди в гроб, вколачиваемые безразличными руками. «Матушка… Матушка…»
Вокруг стояли солдаты конвоя, дворовые, жители села, сиротски тулились друг к другу чада. Мария, оторвавшись от матери, прижала к себе сестру, брата, словно давая обет, что отныне берет на себя заботу о них.
Издали неотрывно смотрел на Марию розоволикий поручик Степан Крюковский. Он недавно похоронил мать и понимал горе этой девушки, может быть, больше, чем кто-нибудь другой. Понимал, как трудно ей будет в Сибири, среди грубых людей, в тяжкой жизни не для ее хрупких плеч.
Во всем пути старался Крюковский как мог облегчить ее участь, пытался заговорить. Но Мария пугливо сторонилась, отвечала односложно, словно через силу.
Поднимался от кадила синевато-сизый дым, священник трижды бросил лопатой землю в яму с гробом, каждый раз крестя лопату. На гроб посыпались комья. Кормилица Анна воткнула в холмик небольшой крест.
…А Волга катила свои волны, и птицы славили весну.
Тобольск
Тобольск, окруженный зубчатой кремлевской стеной с островерхими башнями, трехъярусной, горделиво вознесшейся звонницей, взобрался на высокую гору и оттуда самодовольно поглядывал на леса, полевые рядна диких тюльпанов, на Тобол, Заиртышье с его погостами, слюдяными рудниками, мельницами, дьячими и конных казаков покосами, Чукманским мысом, где, сказывали, думал свою думу Ермак Тимофеевич.
В центре сибирской столицы возвышались дворец генерал-губернатора, пятиглавый Софийский собор, окруженные каменной стеной владения митрополита в глубине разросшегося сада, арсенал, еще ермаковских времен, и кукольный театр-вертеп с учеными животными. Здесь взятый в плен под Полтавой бременский лейтенант ставил комедии.
После большого пожара тринадцать лет назад город успел прийти в себя. В нем было уже около тридцати каменных церквей, тысяч десять хороших домов. Вытянулась гряда новых каменных строений, возведенных местным архитектором Семеном Ремезовым, а пятистенный дом купца Корнильева, словно приосанясь, стоял на подклети, светил стеклами окон, и на его мощеном дворе виднелась «белая» баня.
Недавно открылся даже игорный дом, где восседал сосланный в эти края итальянец Монтенио с рваными ноздрями и шельмоватыми глазами.
Десятки дорог из Европы в Азию стекались в одну — к Тобольску, и по ней везли соль, хлеб, чай в больших цибиках, шныряли служилые гарнизонов для объясачивания инородцев, плелись колодники, вихрилась ямская гоньба. |