— Вы меня простите, товарищ Угрюмов… Когда я ехал назад, то все думал, что надо сказать всю правду. Нельзя, понимаете ли, молчать. Совесть не позволяет, гражданский долг… И я хотел с вами посоветоваться… Я думал, органы госбезопасности должны как-то… Если так будет продолжаться… Ведь сельское хозяйство нас кормит! — горячо говорил он. — Железом, машинами мы не будем сыты. Хотя и говорят, что «не единым хлебом жив человек»… Не единым! А все-таки хлеб на первом месте, а потом все остальное…
Я думаю, что на пожилого и опытного в житейских делах подполковника необычная перемена, которая произошла с Иваном Петровичем, не произвела сильного впечатления. Угрюмов не только знал, но и не раз наблюдал, как меняются люди, если их поставить в другие условия жизни. Именно эти условия, и только они, воспитывают всевозможные нужные и не нужные человеческие свойства.
Сергей Васильевич никогда не задумывался над вопросом — «что меняет человека», да и вообще мало интересовался всякими воспитательными процессами. Сейчас он был просто удивлен. Что это такое? Неужели он ошибся? Давно ли он утверждал, что Иван Петрович «ни рыба ни мясо», беспомощный, робкий, безынициативный и даже равнодушный ко всему на свете, кроме своего собственного «пупа». А что оказалось? Прохоров волнуется, говорит об интересах государства, и тем самым задевает за живое и капитана.
— Иван Петрович, но что-нибудь в совхозе все-таки делается? — с улыбкой спросил Угрюмов, после того как тот рассказал о дедовских методах труда, о планетке, об удобрениях, о запасных частях, о нормах и приписках, и даже о налоге на овец. — Вас можно понять так, что там кроме головотяпства — вообще ничего не делается.
— Делается! Конечно, делается. Люди там работают, стараются. И работали бы еще лучше, и результаты были бы во много раз больше, если бы им… ну, хотя бы, не мешали. Приехала молодой агроном. Она училась, дело знает, а над ней стоят полные невежды, да еще командуют.
— Понятно… Вот об этом и не забудьте сказать на собрании, — дружески посоветовал Угрюмов. — Чиновники, бюрократы, конечно, большое зло. И Ленин предупреждал об этом партию… Но ведь есть и другие, хорошие, передовые люди…
— Ну, а если они есть, то никуда и не денутся, — возразил Иван Петрович.
— В общем-то да. Но все-таки… Как бы не получилось, что из-за деревьев вы и леса не увидели… Но я вижу, что ездили вы не напрасно. Материала собрали много.
— А мне не попадет, если я все это выложу перед собранием?
— За что? — спросил Сергей Васильевич. — За правду? За самокритику? Пускай только попробуют! Кройте, Иван Петрович. По-нашему, по-комсомольски. Не давайте пощады чинодралам…
— Ну, ну… спокойно, Сережа, — остановил своего помощника Угрюмов. — Товарищ Прохоров все-таки не комсомолец и выступать должен обоснованно… Кроме того, Иван Петрович может говорить только о Заречинском совхозе.
— А в других совхозах вы думаете лучше, товарищ подполковник? Эти приказы под копирку пишутся.
— И даже на стекле печатаются, — прибавил Прохоров.
— Да, но у нас не принято так обобщать. Можно крепко ударить по конкретному факту, по конкретным людям, называя их фамилии, но говорить вообще о всех совхозах — не следует. Для этого нужен и материал другой — пошире, — и место для выступления более значительное…
Здесь я поставил три точки, чтобы не повторяться, скажу только, что, как мне кажется, Угрюмовым не руководило чувство чрезмерной осторожности или перестраховки, когда он удерживал своего молодого помощника и советовал Ивану Петровичу предварительно все взвесить, обдумать, подкрепить, обосновать… Он понимал, что без этого выступать нельзя. |