Дармоха отскочил.
— Что ж, он струсил? — воскликнул майор. — Ведь сам же он вызывал, и знал очень хорошо, что это так не кончится.
— Уехал некстати, — отвечал Люис, указывая на кресло. — Вы друг Богуня, знаете наши отношения, мы ведь с ним родственники. Поединок дю Валя имел бы значение, которое могли бы объяснить превратно… Нельзя ли как-нибудь это уладить?
Майор начал барабанить пальцами марш по столу, нахмурился и помолчал с минуту.
— Граф, — сказал он, наконец, — это дело так непонятно для меня, что я уже не могу вести о нем дальнейших переговоров, и имею честь откланяться; но если пан Богуслав где-нибудь на дороге выстрелит в лоб французу, я не отвечаю, и засвидетельствую, что он был вправе это сделать.
— Но, майор, Бога ради, потолкуем иначе…
— Иначе я толковать не умею. Что ты на это скажешь, пан Шабельский?
— Я? Гм! — отвечал Шабельский. — Гм!
— Видите, граф, мой товарищ одного со мною убеждения, — отозвался майор. — Соглашения никакого нет, разве пан дю Валь письменно попросил бы извинения.
— В таком случае он письменно извинится, — сказал Люис сердито.
Майор начал смеяться и показал остатки зубов, почерневших от трубки, которых у него давно уже никто не видел.
— Честное слово, это забавная история, пан Шабельский, а?
Шабельский промычал свое обычное: гм!
Люис бледнел и краснел попеременно, но получил ли приказание от матери, смотрел ли на это дело иначе, или неизвестно из каких резонов, но решился перенести оскорбление, только закусил губы и молчал.
— Знаете, граф, — сказал майор, взявшись за шапку, — что я сделал бы на месте пана Богуслава? Я не выстрелил бы в лоб французу, потому что гадко видеть человека с разбитым черепом, а я велел бы отсчитать ему двадцать пять горячих…
Граф притворился, что не слышит, и начал откашливаться.
— Затем делать нам здесь нечего, — сказал майор и отодвинулся, чтоб не подать руки, плюнул на пол, надел шапку, пустил вперед Шабельскаго и вышел.
В действительности графиня не допустила дю Валя и сына до поединка. А сколько было смеха в Вольке и в соседстве!
X
Для человека, не обладающего силой воли, нет ничего опаснее, как внезапная перемена образа жизни, привычек, даже места, на котором жилось долгое время.
С тех пор как Скальский по настояниям детей продал аптеку Вальтеру и принужден был переезжать в приобретенный им Шпротин, он сделался рассеян, печален и видно было, что его обуревали сомнения, с которыми он напрасно боролся. Все знакомые находили, что он чрезвычайно переменился, но он не жаловался, а, напротив, говорил о деревне как бы с удовольствием; когда же оставался один, то отирал слезы втихомолку. Дома ему было делать нечего, каждый угол напоминал ему о прошедшем; бедняга выходил из дому, бродил по улицам, смотрел на стены, и постоянно на его глазах навертывались слезы.
Из разговоров его видно было, что он принуждал себя, улыбался как бы насильно, молчал по целым часам, а по возвращении домой забивался в угол и сидел неподвижно, устремив глаза в стену.
Невозможно было развеселить его; он смеялся, но грустно, словно автомат, который выполняет то, чего от него требуют, но сам не чувствует того, что делает.
Он, может быть, стал более кротким и лучшим, нежели когда бы то ни было, и возбуждал сострадание, как существо, из которого вытекла часть жизни.
Милиус, обладавший весьма тонким лекарским инстинктом, первый угадал, что Скальскому грозит опасность, и, не желая пугать его, сказал об этом только сыну.
Пан Рожер презрительно улыбнулся. |