Изменить размер шрифта - +
А беспощадный Пенькновский продолжал и благополучно окончил свой рассказ о том, как я, войдя впереди всех товарищей в большую залу, «как сумасшедший бросился целовать руки у всех женщин».

 

– Это очень просто, maman, – отвечал я, – я никогда не бывал на балах и думал, что это так принято.

 

– Ну да, – тихо уронила матушка совсем успокоенным голосом – и, как я был несомненно убежден, в знак своего неосуждения меня за рассказанную неловкость подала мне ключик от своего туалета и велела подать ей оттуда батистовый носовой платок.

 

В этом незначительном поручении я увидал знак снисходительного ее ко мне благоволения (так умела она выражать все одним тоном своего прекрасного голоса, что слова ее, кроме своего банального, прямого выражения, имели еще иное, тайное, иносказательное – и именно такое, какое она хотела передать ими тому, кто должен был уразуметь в них смысл, непонятный для других). Я именно внял этому смыслу и, выйдя в ее комнату за ее платком, вздохнул от радости, что дело мое поправлено и что матушка на моей стороне, а не на стороне доносившего на меня Пенькновского.

 

Между тем сей последний, пока я возился у матушкиного комода, вспомнил, что ему пора домой. К неописанному моему удовольствию он начал прощаться с матушкой и опять оттенил меня особенным образом, попросив матушку отпускать меня изредка к нему, на его ответственность, на что матушка и согласилась, – а Пенькновский принял это согласие за чистую монету и, поблагодарив матушку за доверие, закончил обещанием приводить меня назад домой под его собственным надзором.

 

Тут я уже просто сробел перед этою его выходкой и мысленно дал себе слово никогда к нему не ходить, хоть мать моя выразила мысль совершенно противную, сказав, что она будет очень рада этому, потому что эти проводы, конечно, доставят ей удовольствие часто видеть Пенькновского и ближе с ним познакомиться.

 

Это я счел уже со стороны maman за непонятную для меня искренность, которая меня очень покоробила, между тем как Пенькновский был в восторге – и, надевая в передней свое пальто, весело прошептал мне:

 

– А что же ты мне не показал: где ваши ученые? Нет их, что ли?

 

– Нет, – отвечал я сухо.

 

– А когда они приходят?

 

– Вечером.

 

– Вечером. Ну, пускай их ходят вечером! а ты теперь, кажется, ясно можешь видеть, что все дело заключается не в учености, а в практике.

 

«Провалился бы ты куда-нибудь со всей твоей практикой!» – подумал я и едва удержался от желания сказать ему, что требую назад свое слово не сражаться с ним, когда встретимся на войне, и махать саблей мимо. Энергически захлопнув за ним двери, я вернулся в комнаты и почувствовал, что я даже совсем нездоров: меня знобило, и в левом ухе стоял болезненно отзывавшийся в мозгу звон.

 

Лицо мое, вероятно, так ясно передавало мое состояние, что матушка, взглянув на меня, оказала:

 

– Ты, кажется, не совсем здоров, дитя мое?

 

– Да, maman, – отвечал я, – мне что-то холодно, и я чувствую звон в ушах.

 

– Это тебе надуло в голову, когда ты вчера курил у форточки. Поди ляг в свою постель и постарайся успокоиться: сегодня вечером ты должен идти к твоему дяде, а завтра подашь ему просьбу о принятии тебя на службу в его канцелярию.

 

– Как, maman, я должен идти к нему без вас?! – воскликнул я, почувствовав некоторый страх при мысли о свидании с статским генералом, занимавшим, по тогдашним моим понятиям, чрезвычайно важную должность.

Быстрый переход