В смежной камере какой-то одинокий жилец, склонившийся при свете жалкой сальной свечи над пачкой грязных, изорванных бумаг, пожелтевших от пыли и полусгнивших от времени, писал в сотый раз какую-то бесконечную жалобу какому-то великому человеку, чьи глаза никогда ее не увидят и чье сердце она никогда не тронет. В третьей камере можно было видеть мужа с женой и целой оравой детей, устраивавших на полу или на стульях убогую постель, чтобы уложить самых маленьких. И в четвертой, и в пятой, и в шестой, и в седьмой все тот же шум, и пиво, и табачный дым, и карты… В галереях, и в особенности по лестницам, слонялось множество людей, которые пришли сюда: одни — потому, что их камеры были пусты и неуютны, другие — потому, что их камеры битком набиты и жарки; большинство — потому, что не находило тишины и покоя и не знало, чем себя занять. Здесь было очень много людей самых разнообразных категорий — от рабочего в бумазейной куртке до разорившегося кутилы в халате, разумеется с продранными локтями; но у всех было нечто общее — вялое тюремное беспечное чванство, наглый, заносчивый вид, который немыслимо описать словами, но который мгновенно уловит всякий, пусть только зайдет в ближайшую долговую тюрьму…»
Жалованье Джону продолжало поступать, но на выплату долга его не хватало. Чтобы сэкономить, 25 марта Элизабет с четырьмя детьми переехала к мужу в тюрьму; Фанни жила в общежитии при академии, а для Чарли сняли койку в трехместной комнате дешевого пансиона. По воскресеньям он заходил за Фанни и они шли обедать к родителям. Пансион был далеко от тюрьмы, и в одно из воскресений, когда Чарли расплакался, отец разрешил ему снять комнату поближе: теперь он каждый день завтракал и ужинал с семьей. Неясно, почему ему не позволили жить в тюрьме: ему-то было бы легче. На работе его мучили почечные колики так, что он катался по полу от боли; обедал где придется, иногда — ведь он был уже взрослый в 12 лет — в трактире спрашивал стакан пива и отчаянно скрывал от всех, что его семья в тюрьме.
Случилось чудо, как в романах Диккенса: 26 апреля умерла бабушка Элизабет, и Джон получил наследство в 450 фунтов. Его брат оплатил его долг, Джон в конце мая покинул Маршалси и вернулся на работу, но сразу подал ходатайство о пенсии по инвалидности, сославшись на болезнь мочевого пузыря. Неясно, то ли он действительно не мог работать, то ли думал, что отлично проживет на пенсию (145 фунтов) и наследство (хотя еще не получил его — из этих денег продолжались выплаты разным кредиторам). Сняли более или менее пристойную квартиру на Джонсон-стрит, 29, и все пошло по-старому: Чарли работал на фабрике, причем та переехала в другое здание и ему теперь приходилось клеить свои баночки прямо перед окном, через которое на него глазели прохожие. Однажды отец проходил мимо со своим знакомым и продемонстрировал тому ловкую работу Чарли; знакомый зашел внутрь и дал мальчику немного денег. «Я задавался вопросом: как он [отец] мог перенести это?» Джон, видимо, перенести не смог и написал Лэмерту какое-то оскорбительное письмо, а тот мгновенно уволил Чарли.
«Моя мать решила уладить ссору и сделала это на следующий день. Она принесла домой записку, что я могу вернуться на следующее утро, и отругала меня, чего, я уверен, я не заслужил… Я говорю без озлобления и без гнева, ибо я знаю, как все это помогло мне стать тем, чем я стал, но я никогда не забывал, не забуду, не могу забыть, что мать настаивала на моем возвращении на фабрику». Но тут отец вдруг решил настоять на своем и заявил, что не позволит Чарли туда вернуться.
Самое удивительное во всей этой истории — ни отец, ни мать Чарли никогда в жизни больше не упоминали фабрику, «как будто этого и не было». Он и сам молчал и лишь 20 лет спустя рассказал Форстеру. Больше никому. Из воспоминаний сына Генри, относящихся к последнему году жизни Чарлза Диккенса: «…в то время у меня не было ни малейшего представления, через что он прошел в те страшные дни, когда, совсем малышом, он за бесценок обертывал банки с ваксой. |