|
Он еще находился под действием снотворного, которое, размяв хорошенько, принял накануне. За завтраком он почти не пил, в голове еще сидел значительный запас тумана, который надо было подольше сохранить. Самым трудным был момент перехода из одного состояния в другое: между тремя и четырьмя часами. Притупляющее действие снотворного рассеивалось, а к алкогольной эйфории переходить надо было осторожно. Не будем забывать, что на протяжении суток тоска длится все двадцать четыре часа. Эти двадцать четыре часа маячили перед Клодом как белое полотно, которое надо было расписать мазками все целиком, до самого крохотного уголка. Проблема была не в том, чтобы дойти до крайности, то есть напиться вдрызг на два-три часа, а в том, чтобы продержаться между небом и землей, в подвешенном состоянии… Он просчитывал. Оценивал себя.
— Наверное, уже за три перевалило… — отмечала Полина, сидя на переднем сиденье «феррари».
— Что?
— Начиная с трех часов вы злитесь, крестный. Это самое плохое время.
До полудня все шло хорошо. Завтрак, который застревает в пересохшем горле, местная газета. Поиски ресторана. Он приглашал Полину. Она принимала одно приглашение из трех — скромничала. Приглашал и Анну-Мари. Почему бы и нет? Втроем они наконец усаживались за стол на час или два, прежде чем он приступал к серьезному делу: размеренному погружению в состояние опьянения, позволяющее продержаться до полуночи. Он быстро обретал опыт: никакой спешки, никакого смешения напитков, которое оглушает вас к десяти вечера, а к четырем часам утра, в жуткое время, вы проснетесь с сердцебиением, коликами в ногах и в пустой кровати, без нее, без Фанни, Фанни, Фанни… Нет. Он управлял своим безумием.
Четыре часа тридцать минут. Бензоколонка Шелл. Магазины Шелл. Девушки по привычке напевали: «В магазинах Шелл…» На шоссе спиртного не продают. Однако почти всегда есть прилавок (или нечто вроде будочки на стоянке). Местные вина. Запечатанные бутылки среди пакетиков с лавандой и сладостями. Давайте-ка сюда ваши местные вина.
Несомненное преимущество жизни взрослого человека в том, что можно пить, глотать снотворные, даже принимать наркотики. (О Дикки на этот счет ходили слухи. Но разве можно представить себе, что Дикки нуждался в каких-то там наркотиках или алкоголе?) А ребенку остаются лишь мечты. Например, о том, что изгнанный герой вернется. И возвращение станет торжеством, славой, станет… Только не этой плохо скрываемой мукой. Не той ломотой души, не той застарелой болью, которую принесет с собой герой, а благородной раной… Не той никчемной жизнью неподходящих друг другу супругов, которые после мирового потрясения, жестокой войны и рек пролитой крови вынесли лишь скромные и мелкие несчастья: нужду, но не нищету, бронхит, а не туберкулез, разлад, но не ненависть; жалкие, жалкие неудачи… Жалкие жизни… Наверно, эти люди сломлены изнутри? Кому какое дело до ухода Фанни? Кто его жалеет?
Разве что эти малышки, сидящие в машине. Для них он Тристан.
Скорее бы бензоколонка. Иногда он не мог представить себе, как будет вести себя минут через двадцать. И тогда снова возникали вопросы. Почему ушла Фанни? И почему в памяти вновь всплывало его горькое детство, все то, что, как он считал, уже пережито, с чем он полностью примирился… Та радостная смелость, с какой он в пятнадцать лет — ведь надо было преодолеть трудности, снова завоевать «положение в свете» — сказал себе; «Ничего не поделаешь». Нельзя было терять времени, задаваясь вопросами о смысле жизни. Я же не интеллигент. Разве это не формула самозащиты, которой многие люди оправдывают себя: мол, будь мы интеллигентами, ужас жизни казался бы нам столь сильным, что сил для борьбы просто не нашлось. Но в чем этот ужас? Не быть любимым? Или больше не быть любимым?
Врезаться бы в дерево. |