О, это чтение! Мы, наверное, никогда не сможем его забыть. Гостиную на улице Франциска I убрали точно для театрального спектакля. Свет был почти всюду потушен, горела лишь огромная венецианская лампа, чье молочно-белое сияние мягко освещало фигуру читавшего, рукопись и красивую ветку шиповника, стоявшую позади Шалона в вазе китайского фарфора. Телефон был выключен.
Слуги получили приказ ни под каким предлогом не тревожить нас. Шалон нервничал, держался с наигранной веселостью и излишним фатовством, а торжествующая миссис Пэкс вся сияла от радости. Она усадила его в кресло, поставила перед ним стакан воды, поправила абажур. Он надел толстые роговые очки, откашлялся и наконец начал читать.
После первых же десяти фраз мы с Фабером переглянулись. Есть такие виды искусства, где легко ошибиться в оценке, где новизна видения, оригинальность манеры ошеломляют зрителя настолько, что суждение его часто бывает несправедливым, но писатель — тот виден с первых же слов. И тут нам сразу открылось самое худшее: Шалон не умел писать, совсем-совсем не умел. Когда начинающий молод, наивность и непосредственность его книги могут показаться привлекательными. Шалон же писал плоско и глупо. От этого тонкого, столь искушенного человека мы скорее ожидали чрезмерной усложненности. Но столкнулись мы с совершенно иным — с романом, который могла бы написать мидинетка, — так назойливо выпирала в нем дидактика, унылая и примитивная. Когда Шалон подошел к третьей главе, нам — вслед за ничтожностью формы — открылась также ничтожность сюжета. Мы смотрели друг на друга с отчаянием. Бельтара еле заметно пожал плечами. Его взгляд говорил мне: «Ну кто бы подумал?» А Фабер качал головой и словно бормотал: «Возможно ли это?» Я же следил за Глэдис Пэкс. Понимала ли она, подобно нам, чего стоила книга Шалона? Сначала она слушала его с радостным удовлетворением, но вскоре стала беспокойно ерзать на стуле и время от времени вопросительно поглядывала на меня. «Какой провал! — подумал я. — Что же сказать ей?»
Читка длилась более двух часов, и за это время никто из присутствовавших не разомкнул рта. До чего же патетичны плохие книги, как беспощадно обнажено в них сердце писателя. Самые лучшие намерения проявляются с поистине детской беспомощностью, в них неудержимо раскрывается наивная душа автора. Слушая Шалона, я с изумлением обнаружил, что в душе его гнездился целый мир разочарований и грусти, мир подавленных чувств. Я подумал, забавно было бы написать книгу о человеке, сочинившем плохой роман, и дать полный текст этого романа, что позволило бы взглянуть на героя с неожиданной и совсем новой стороны. Шалон читал, и его чувствительность, выраженная в такой уродливо-нелепой форме, напоминала трогательную и смешную любовь чудовища.
Когда он кончил, некоторое время все хранили молчание. Мы надеялись, что нас выручит Глэдис Пэкс. В конце концов, ведь она была хозяйкой дома и устроительницей этого вечера. Но лицо ее дышало мрачной враждебностью. Бельтара, как истый сын юга, наделенный замечательным хладнокровием, понял, что надо спасать положение, и тут же экспромтом произнес подходящую к случаю тираду. Объяснив наше молчание волнением, он выразил благодарность миссис Пэкс, без которой, сказал он, никогда не была бы написана эта прекрасная книга. Обернувшись ко мне, он заключил: «Сиврак, я полагаю, сочтет за честь отнести ее своему издателю».
— О, — сказал я, — моему или другому, все равно… Кажется, миссис Пэкс…
— Нет, зачем же другому? — живо возразил Шалон. — Твой издатель мне нравится, он знает свое дело. Если ты согласен взять на себя этот труд, я буду тебе очень признателен.
— Ну, разумеется, дорогой мой, нет ничего легче.
Молчание миссис Пэкс становилось неприличным. Она позвонила слугам, велела принести оранжад и печенье. |