Бытовая жизнь писателя в это время исключительно трудна. Дневник не только остается единственной формой его литературной работы, но и тем единственным, что связывает его с жизнью («Мои записочки в эту книжку — последние признаки жизни»).
В 1920 г. изменяется масштаб осмысления Пришвиным революционной действительности. Если в 1918 г. революция обсуждается в дневнике как социальная катастрофа, которая ведет к уничтожению всех форм материальной и духовной жизни, а дневник следующего, 1919 г. представляет собой, может быть, уникальную попытку художника найти выход — творческий и экзистенциальный, актуализируя традиционные принципы старой культуры, то в конце 1919 г. становится очевидным, что преодолеть трагедию реальной жизни ему не удается.
В дневнике 1920 г. Пришвин выявляет глобальные процессы, которые охватили весь мир и получили в России после революции небывалое ускорение: уничтожение девственной природы, гибель культуры, распадение человека. Он рассматривает теперь революцию с точки зрения судьбы культуры, в контексте кризиса гуманизма в целом («весь христианский мир в тупике»).
В дневнике продолжается диалог с Александром Блоком, начатый в 1918 г. полемикой по поводу статьи Блока «Интеллигенция и революция». В 1919 г. в докладе Блока «Крушение гуманизма» (опубликован в 1921 г.) получает дальнейшее развитие органическая концепция культуры, отождествляющая природу и культуру («Культуру… несет на своем хребте разрушительный поток»). Пришвин, выключенный из столичной литературной жизни, касается того же круга проблем.
Так же, как и Блок, Пришвин рассматривает революцию как следствие нарушения равновесия между природой и культурой, однако соотношение природы и культуры у них различно. Для Блока важен пафос могущества природных стихий, природа для него — источник творчества и мощная творческая сила. Понимание природы у Пришвина более дифференцировано: природа может обернуться и оборачивается своей деструктивной стороной, ее победа становится началом космического разрушения. Революция связывается с идеей уничтожения культурного начала и победой стихийного, разрушительного. Эта идея выражена в дневнике в образе зверя: революционная стихия не только несет в себе принципиально внекультурное начало, но и приводит к обнажению страшной внутренней природы человека («революция — освобождение зверя от пут сознания»).
В поисках истоков захлестнувшего жизнь «стихийного зверского начала» Пришвин обращается к глубинам народного сознания. Надо сказать, что в разные годы в дневнике, начиная с раннего (1905–1913), Пришвин отмечает характерное обращение народной души к идее самобытной автономной жизни: сознание, претендующее на самодостаточность, не только в определенной степени агрессивное всякому культурному построению (науке, книге), но и принципиально независимое от традиции, культуры, веры. Тема возвращения к «давно забытому старому древнему», «к вопросам первобытных времен» появляется и в дневнике 1914–1917 гг. Революция обнажила это начало, лежащее под культурной оболочкой и сдерживаемое культурой. Пришвин видит в борьбе с культурой соблазн русского сознания идти своим путем, обойти культуру, пренебречь ею, видит неизбывную мечту о самобытном пути России. Теперь, в начале 20-х гг., он записывает: «Существующее положение: организация воров и разбойников, отстаивающих самобытность России».
Писатель обнаруживает в современности воспроизведение мифологического сюжета, связанного с представлением о табу на убийство зверя («зверь, убитый в природе… переселяется в душу человека»). Он понимает, что зверь был хорош как оппозиция культуре («культура вопросы ставила, и мы к зверю шли за ответом — зверь все знает»), однако в контексте русской революционной действительности образ зверя указывает скорее на недостаточность прежней культуры, которая оформляла внешнюю жизнь, забыв о внутренней природе человека. |