Вдруг у нее перед глазами явственно всплывает картинка из прошлого: когда‑то она видела своих родителей в похожей позе. Она тогда лежала в постели, прислушиваясь к ссоре, продолжавшейся внизу почти целый час. Не в силах уснуть, Линда выскользнула из спальни, спустилась и уселась на ступеньки лестницы. Пугливо всматриваясь вниз, она разглядела отца, который с красным лицом ходил взад‑вперед по гостиной, пыхтя и ругаясь, а в промежутках между пыхтеньем и руганью обвинял мать Линды во всех мыслимых прегрешениях: в том, что она никогда его не слушает, не понимает его потребностей, не выказывает ему достаточного почтения как к мужу и кормильцу семьи. Мать ничего не говорила в свою защиту, скорее всего, потому, что считала его обвинения чересчур нелепыми, чтобы на них как‑то отвечать; она просто мирно сидела, пока он распалял сам себя до бешенства, а потом – видимо, не в силах больше выносить этого молчания – муж бросился на нее, очевидно намереваясь задушить. Быстро отреагировав – так, словно она давно этого ожидала, – мать Линды схватила мужа за запястья, прежде чем его руки успели бы сомкнуться у нее на шее, и, отведя их в сторону, дрожа, но не ослабляя хватки, принялась тихим, успокаивающим тоном разговаривать с ним, как разговаривают иногда со свирепыми собаками.
Так они и стояли вдвоем, накрепко сцепившись, будто застывшая аллегория противостояния рассудка гневу, и в конце концов слова матери Линды начали проникать в мозг отца, пробиваясь сквозь пары его ярости. Отец стал медленно пятиться. Но она не выпускала его запястий до тех пор, пока не убедилась, что он успокоился. А потом наблюдала (и Линда тоже) за тем, как он отошел в противоположную часть комнаты, к камину, и обе они ожидали, что сейчас он извинится, как обычно и происходило в подобные моменты, поскольку отец Линды не был совсем уж бессовестным человеком, безнадежным заложником собственных страстей. Те извинения, которые он бормотал после всякого рода ссор, больше походили на косноязычное ворчанье, но, по крайней мере, служили признанием, что он немного погорячился.
Однако в тот раз отец не вполне успокоился и вовсе не собирался приносить извинений. Его злость временно улеглась, но уже искала нового способа выплеснуться – и вскоре нашла такой способ.
Он схватил часы на ножках‑херувимах и задумчиво взвесил их на руке. Линда и ее мать поняли, что сейчас произойдет, но были бессильны что‑либо предпринять. Им оставалось лишь испуганно смотреть, не веря собственным глазам, как он отводит руку назад и швыряет часы в ближайшую стенку.
Потом он склонился над часами, чтобы подобрать и рассмотреть их. Даже с лестницы Линде было видно, что стекло, закрывавшее циферблат, треснуло: из угла тянулась четкая зубчатая линия, словно оставленная ударом молнии. Отец снова завел руку назад и еще раз ударил часы об стену. На этот раз какая‑то пружина внутри часового механизма, издав громкий стон, сломалась, а один из херувимов отвалился. Отец снова поднял часы и, потряся ими возле уха, довольно ухмыльнулся: внутри что‑то гремело. Он поднял часы над головой и бросил на пол. Стекло разбилось вдребезги. Отлетел еще один херувим.
Часы лежали на ковре, превратившись в жалкую, изуродованную рухлядь. Линда с трудом удерживалась, чтобы не закричать: «Оставь их в покое!» Разве он не понимает, что уже хватит? Видимо, нет, потому что отец занес над часами ногу и принялся топтать их – раз, другой, третий, а потом снова и снова.
Часы были сработаны на совесть, но такого издевательства они вынести не могли. Вскоре, под напором сокрушительной ноги, корпус развалился, и из него вывалились блестящие металлические внутренности – шестеренки, колесики, спиральная пружина.
Отец Линды поглядел на дело своих рук и ног, затем на жену: на лице у него было написано точно такое же тупое, самодовольное выражение, какое бывает у капризного ребенка, когда тот избавится от нежеланной еды, сбросив тарелку на пол. |