– Когда‑нибудь, – сказал он, – я и с тобой то же самое сделаю, сука! – Потом сел, положил ноги на кофейный столик и включил телевизор.
Мать Линды, сохраняя спокойное, скорбное достоинство, принялась убирать обломки и осколки того, что еще недавно было фамильными часами, а Линда со слезами на глазах поплелась к себе в комнату и там проплакала до тех пор, пока не уснула.
Слава Богу, отец так и не исполнил своей угрозы. На самом деле он ни разу за все годы брака не ударил жену, что, пожалуй, объяснялось не только его нежеланием это сделать, но и быстротой ее реакции. Тем не менее мать опасалась его ярости, которая однажды могла найти себе выход не только в оскорблениях, опасалась, что ей не удастся успокоить мужа с помощью тщательно взвешенных слов, а потому матери Линды приходилось всегда перемещаться по дому с крайней осторожностью; эту привычку от нее переняла и Линда, хотя гнев отца неизменно обрушивался на одну мать. Он был угрюмой, озлобленной планетой, вокруг которой молчаливо вращались они – две луны, одна большая, другая поменьше; когда же он наконец бросил их и уехал, чтобы зажить на новом месте с другой, более молодой женщиной, они словно освободились. С его уходом обе ощутили необыкновенную легкость.
Вполне понятно, что Линда росла, сторонясь мужчин, полагая, что все они похожи на ее отца и готовы в любую минуту под любым предлогом наброситься на того, кто рядом. Подобное отношение привело к неловким, поверхностным, незавершенным любовным связям, благодаря которым за Линдой в ее социальном кругу закрепилась репутация фригидной мужененавистницы. И лишь повстречав Гордона, Линда наконец поняла, что не все мужчины сделаны из того же теста, что ее отец; она узнала, что некоторые из них, оказывается, бывают нежными, податливыми и – да, почему бы и это не признать, – покорными.
Воспоминание о погубленных часах с херувимами подстегивает Линду. Человек с истерзанной, запачканной цитрой чем‑то напоминает ей отца, и внутри нее нарастает волна негодования и омерзения, придающая ей силу. Издав возглас отвращения, она отпихивает мужчину. Он пятится, размахивая руками, как мельница, и его цитра ударяет по шее соседа. Тот немедленно разворачивается. У него в руках балалайка. Он замахивается ею, как дубинкой. Балалайка всеми струнами впечатывается прямо в лицо человеку с цитрой. Звучит рваный резкий аккорд, и на носу и скулах человека с цитрой показываются параллельные полосы, потом проступают алые бусинки, превращаясь в потеки крови.
А Линда пускается наутек.
Она утратила ориентацию и уже не совсем понимает, в какой стороне находится галерея, ведущая в «Этнические искусства и ремесла». Ей не видно ничего, кроме людей, но вот она замечает в их перемещениях нечто вроде направленного течения. Охотники за дешевизной продолжают потоком вливаться в отдел; значит, если устремиться в противоположную сторону, подобно лососю, плывущему против течения, вверх по реке, то она выберется куда нужно.
Прекрасный план – однако лишь в теории: людской поток напоминает сплошную стену из тел, которая отбрасывает ее назад. Ей приходится пробивать себе дорогу, втискивая плечо или ногу в любую на миг образовавшуюся щель. Несколько раз Линду сбивают с ног, и она едва не падает, но спасается, цепляясь за кого‑нибудь, отчаянно спеша восстановить равновесие, прежде чем ее отпихнут. Она понимает: если упадет, ее наверняка затопчут.
Продираясь к выходу, Линда слышит приглушенный голос, объявляющий через громкоговорители об окончании распродажи. Появляется смутная и тщетная надежда, что, как тогда в «Галстуках», объявление положит конец бесчинству. Но, кажется, никто, кроме нее, ничего не слышит – а главное, ни о чем не думает. Драка продолжается как ни в чем не бывало, новые покупатели все прибывают, и Линде приходится с таким же трудом пробиваться против течения, молча снося пинки и тычки, стискивая зубы и никак не мстя за удары, потому что ее цель – выбраться отсюда целиком, а не по частям. |